«Послезавтра я уеду», — сказала она себе.
Ей только не хотелось, чтобы Джеральд думал, что она боится его и потому сбегает. На самом деле Гудрун его не боялась. Он не посмеет применить силу на людях. Но даже в физическом плане она не боялась его. Ей хотелось, чтобы он это понял. Если она докажет Джеральду, что не испытывает перед ним — что бы он ни предпринимал — никакого страха, если она это докажет, то сможет расстаться с ним навсегда. Но пока поединок между ними — и жестокий поединок — продолжался. Ей надо быть уверенной в себе. Какие бы ужасы ни пришлось пережить, Джеральду не удастся запугать ее или сломить. Он не сможет устрашить ее или подчинить, у него нет никаких прав на нее; она будет отстаивать это до тех пор, пока не убедит самого Джеральда. Как только ей удастся доказать, что так оно и есть, она навсегда освободится от него.
Но пока она ничего не доказала — не только ему, но и себе. И это их связывало. Она была связана с ним, она не могла жить вдали от него. Гудрун сидела в постели плотно укутанная и много часов подряд думала о своей жизни. Похоже, ей никогда не разобраться в этом хороводе мыслей.
«Он никогда не любил меня по-настоящему, — говорила она себе. — Нет, не любил. Ему хочется, чтобы каждая новая женщина влюблялась в него. Это происходит помимо его воли. Но дело обстоит именно так: каждую женщину он пытается обворожить, демонстрирует перед ней свою неотразимую мужскую привлекательность, — ему необходимо, чтобы пределом ее мечтаний было заполучить его в любовники. То, что он якобы не замечает женщин, — всего лишь часть игры. Он всех их видит. Ему надо было родиться петухом, чтобы красоваться перед пятью десятками курочек, быть их полновластным господином. Надо сказать, мне совсем не нравится, как он играет роль Дон Жуана, — роль донны Жуаниты удалась бы мне в миллион раз лучше. Джеральд наводит на меня тоску. Его мужественность угнетает. Нет ничего скучнее, глупее и самодовольнее этой пресловутой мужественности. Безмерное тщеславие таких мужчин смехотворно — мелкие задаваки.
Все они одинаковы. Взять хоть Беркина. Мужчины поражены самодовольством — вот и все. Их тщеславие не может скрыть смехотворную ограниченность и внутреннюю пустоту.
Лерке в тысячу раз значительнее. У Джеральда узкое сознание — он в тупике. Мелет зерно на старой мельнице. Но на тех жерновах уже нет зерна. Он мелет впустую. Говорит одно и то же, верит в одно и то же, делает одно и то же. Бог мой, тут и у ангела не хватит терпения.
Я не преклоняюсь перед Лерке, но он хотя бы свободная личность. Не помешан на мужественности. Не ворочает жернова старых мельниц. А меня начинает мутить, стоит мне подумать о Джеральде и его работе — этих конторах в Бельдовере и шахтах. Что мне до всего этого и до Джеральда, считающего себя прирожденным любовником! Да он нисколько не лучше самодовольного фонарного столба! Ох уж эти мужчины с их вечной работой, вечными мельницами, перемалывающими пустоту. Как скучно, невероятно скучно! Как могло случиться, что я вообще воспринимала его серьезно.
По крайней мере в Дрездене ничего этого не будет. Там много интересного! Можно побывать на выступлениях гимнастов, послушать немецкую оперу, посетить немецкие театры. Любопытно влиться в жизнь немецкой богемы. Лерке — художник, свободный человек. Главное — оказавшись там, от многого спасешься — от бесконечных, утомительных вульгарных действий, вульгарных фраз, вульгарных состояний. Я не обманываю себя — эликсира жизни в Дрездене я не найду. Это понятно. Но я не буду среди людей, у которых свои дома, дети, свой круг знакомых, свое это, свое то. Меня будут окружать люди, которые не владеют вещами, не собственники — у них нет домов, слуг, у них нет положения, статуса, степени, постоянного круга знакомых. Боже, от этих колесиков внутри механических людей голова идет кругом, в ней звучит тиканье часов — мертвое, монотонное, бессмысленное тиканье, оно может довести до безумия. Как я ненавижу такую жизнь, как я ее ненавижу! Ненавижу всех этих джеральдов, которые не могут предложить ничего другого.
Шортлендз! Боже! Как можно прожить там одну неделю, потом еще одну, третью…
Нет, и думать не хочу — это уж слишком…»
Мысль ее прервалась, скованная ужасом, — такого Гудрун не могла вынести.
Ей было невыносимо думать о механической череде дней, ad infinitum, день за днем, от этого сердце ее учащенно забилось, казалось, приближается безумие. Ужасная привязанность к бегу времени, перемещению стрелок, вечной круговерти часов и дней — нет, об этом и помыслить невозможно. И не было выхода — никакого.
Гудрун почти хотела, чтобы рядом оказался Джеральд и отвлек ее от этих кошмарных мыслей. Она лежала одна в комнате и ужасно страдала от натиска этих жутких часов с бесконечным тик-так. Вся жизнь, вся человеческая жизнь сводится к этому: тик-так, тик-так, тик-так, потом бой часов и опять — тик-так, тик-так и движение часовых стрелок.
Джеральд не смог спасти ее от этого. Он, его тело, движения, его жизнь — были тем же тиканьем, тем же кружением по циферблату, ужасным механическим движением вокруг диска. А его поцелуи, объятья… Она так и слышала: тик-так, тик-так.
Ха-ха, засмеялась про себя Гудрун — она была так напугана, что не решалась смеяться открыто — это знание сродни безумию.
Тут в ее голове мелькнула мысль: очень ли она удивится, если, проснувшись, обнаружит, что поседела. Часто она прямо физически ощущала, что из-за невыносимой тяжести в мыслях и чувствах ее волосы становятся седыми. Но они были такими же темными, как всегда, а сама она со стороны казалась цветущей женщиной.
Наверное, она и была здоровой. Наверное, только могучее здоровье позволяло ей видеть истину. Будь она больной, у нее были бы иллюзии, разыгрывалась фантазия. У нее же иллюзий не было. Она должна видеть и знать — и никогда не поддаваться фантазиям. Никаких иллюзий. Вот она стоит — перед циферблатом жизни. Даже если и отвернется — как, скажем, на вокзале, чтобы посмотреть, что продается в книжном киоске, — то и тогда спиной будет видеть часы, огромный белый циферблат. Тщетно листала она страницы книг или лепила статуэтки из глины. На самом деле она не читала. И не лепила. Она следила, как стрелки часов передвигаются по неизменному, механическому, однообразному лику времени. Она никогда по-настоящему не жила — только наблюдала. Можно сказать, она сама была маленьким часовым механизмом, заведенным на двадцать четыре часа и стоящим перед огромными часами вечности — вроде Достоинства и Бесстыдства или Бесстыдства и Достоинства.
Такая картина позабавила Гудрун. Ее лицо, и правда, напоминало часовой циферблат — округлое, бледное и бесстрастное. Она уже собиралась встать и удостовериться в этом, посмотрев в зеркало, но мысль о том, что она увидит там вместо лица циферблат, так ее испугала, что она поспешила переключиться на что-то другое.
Ну почему не найдется человек, который будет добр к ней? Он обнял бы ее, прижал к груди и подарил сон — невинный, глубокий, исцеляющий. Почему нет того, кто бы обнял ее и держал в руках, даря безопасный и крепкий сон? Она так мечтала о сладком, спокойном сне. Во сне она чувствовала себя такой незащищенной. Не расслабленной, а как бы раскрытой, уязвимой. Как можно выносить это постоянное напряжение, вечное напряжение!
Джеральд! Могли он ее убаюкать? Ха! Его самого надо убаюкивать — бедного Джеральда. Только это ему и нужно. С ним ее ноша была еще тяжелее, бремя бессонницы непереносимым. Он добавлял усталости в ее ущербные ночи, неполноценный сон. Возможно, он даже крал ее сон. Возможно, так и было. Потому и преследовал ее, как голодный ребенок, требующий грудь. Возможно, в этом разгадка его страсти, его неутоляемого желания — просто он не мог без нее заснуть, получить желанный отдых.
И что тогда? Разве она его мать? Разве она хотела получить в любовники дитя, чтобы нянчить его по ночам! Она презирает его, она презирает его — ожесточала себя Гудрун. Этот Дон Жуан — малыш, плачущий по ночам.
О-о, как ненавидела она этого ревущего ребенка. Убила бы с радостью. Задушила бы и закопала, как сделала Хетти Соррелл. Несомненно, ребенок Хетти плакал по ночам — дитя, живущее в Артуре Донниторне, не давало ей спать. Ха! Эти Артуры Донниторны, Джеральды нашего мира. Такие мужественные днем — ночью же плаксивые младенцы. Пусть они станут механизмами, пусть! Пусть превратятся в инструменты, безупречные машины, абсолютную волю, пусть работают, как часовые механизмы, вечно двигаясь по кругу. Пусть они станут такими, пусть работа полностью их поглотит, сами они превратятся в хорошо отлаженные части огромной машины, а вечная повторяемость навеет на них сон. Пусть Джеральд руководит своей фирмой, получает удовлетворение, какое может испытывать тачка, — та весь день ходит взад-вперед по рельсам; Гудрун сама это видела.