За дверью Элен медленно, с чувством, наряжалась, красилась и укладывала волосы в непослушные локоны. Бывало, Александр ждал ее по часу, и, когда она наконец появлялась и спускалась на полпролета ниже, и дядя Жора, смущаясь, оставлял их наедине, проходило еще около часа, прежде чем они выходили из подъезда.
– Первая любовь. Что тут поделаешь? Сам любил без памяти да и сейчас люблю, – дополнял дядя Жора свой рассказ личными наблюдениями.
Нам с бабушкой было трудно его слушать, а ему было трудно говорить. Он все время прерывался и глубоко вздыхал, а иногда проваливался куда-то в их общее с Элен прошлое и делался недвижимым, как памятник. Он и был памятник – большое высокое изваяние, единственное назначение которого отныне было хранить воспоминания о погибшей дочери.
Бабушка тихо плакала и молчала. Мои же чувства были смешанные. Поджав ноги, я сидела в кресле и наблюдала, как садистски мучило себя родительское сердце вспоминанием уже неважных и никому ненужных подробностей, и в то же время я опять находилась где-то еще – высоко и далеко, откуда было видно горизонт.
Около года родители с замиранием сердца наблюдали за их бурными уже совсем не детскими отношениями, и, несколько раз отчаянно попытавшись запретить им видеться, опустили руки и уповали на судьбу. Не пощадная же судьба, сведя их, красивых и диких, вместе, полностью завладела их жизнями и уже тогда усадила вместе и пустила по ночному шоссе.
Элен то запиралась с телефоном в своей комнате и часами нашептывала что-то в трубку, то подолгу плакала в своей постели или пропадала где-то до самого утра. Временами она делалась веселой, и тогда родители на радостях тратили накопленные суммы на все ее прихоти. Она оживала, и дом оживал вместе с ней, в ее окружении появлялись новые друзья, а в ее гардеробе – новые платья. Но неминуемо гроза приходила опять, и нетерпимый рев мотоциклетного мотора по ночам опять будил Элен и всех соседей вокруг.
– Летом, когда еще Катя гостила у нас, он пропал из виду, и больше мы его не видели, – продолжал дядя Жора. – А Элен тогда очень к тебе потянулась, Кать. Ты помнишь?
Я не знала, что на это ответить. Вдруг я ясно вспомнила прошлое лето и то, в каких жутких местах мне довелось побывать с Элен, другие же, в которых я побывать тогда не успела, я могла сейчас себе живо вообразить.
– Помню, – только и всего, что ответила я.
– Весь год она говорила о том, как вам было хорошо вместе, и как она с нетерпением ждет следующего лета, – сказал дядя Жора и снова провалился в воспоминания.
Я же вспомнила утро, когда Элен приехала и то, с какой наигранной – как мне тогда показалось – радостью она меня встретила. Наперечет я могла вспомнить разы, когда она назвала меня “дорогой”, и количество поцелуев, которыми она меня одарила – словом, каждую мелочь, каждую деталь, но в этом во всем и была Элен. Конечно, за год, что я ее не видела, она изменилась, но все перемены, как мне показалось, только еще больше сделали ее похожей на милую кокетку, и мне даже не приходило на ум искать в этих переменах иной сколько-нибудь глубокий смысл.
Затрудненное бабушкино дыхание походило на свист закипающего чайника. Временами, когда слезы подступали к ее горлу, свист стихал, и она громко прокашливалась, что, видимо, помогало ей не расплакаться. Затем свист снова возвращался, но был уже тихим и редким. Дядя Жора сидел рядом с ней на диване и все еще держал в руках туфли Элен. Бабушка гладила то его колено, то недвижимое обвисшее плечо.
Она рассказала ему о телефонном звонке Элен, о котором узнала от соседей, и они сошлись на том, что за день до аварии она звонила именно Александру.
– Катя, может ты знаешь, почему она решила ему позвонить? – неожиданно спросил меня дядя Жора.
Я спрятала глаза и покачала в знак отрицания головой.
– Я спрашивала – она ничего не знает о звонке, – добавила бабушка и оба снова смолкли.
Было ясно, что звонила Элен именно Александру, иначе, как бы он узнал, где она находится, и что следующим вечером собирается идти на дискотеку, но, зачем после столь долгой разлуки она снова связалась с ним да еще и условилась о встрече, знала только я. Я хорошо помнила, как Элен пообещала прокатить меня на мотоцикле до места, которое я собиралась ей показать. Местом это была водонапорная башня, время, которое Элен выбрала, чтобы поехать к ней, оказалось то злосчастное раннее утро после дискотеки, а рассвет, который по планам мы должны были встретить с ней вместе, рассветом, который она так и не увидела.
Яростной осой ужалило меня чувство вины в самое сердце. В груди зажгло и стало тесно. Я закрыла глаза и облокотилась на спинку кресла. Мысли же в моей голове забегали вдоль и поперек всей этой истории с мотоциклом. Должно быть растревоженное муками совести мое сознание пыталось найти мне оправдание, которое, как противоядие, должно было нейтрализовать чувство вины. Не скажи я Элен тогда о водонапорной башне, не стала бы она звонить этому парню, а значит не приехал бы он и не забрал ее у меня. Не оттолкни я ее тогда, на дискотеке, мы, должно быть, поехали бы к башне вместе, и, если суждено было той ночи никогда не окончиться рассветом для всех, кто гнал на том мотоцикле под ее покровом, значит – поделили бы мы общую судьбу на троих. Последнее показалось мне страшным, но еще более страшным было прятать сейчас глаза от скорбящего отца и думать о своей нечаянно долгой жизни впереди с грузом вины на сердце.
Тем временем дядя Жора простился с бабушкой и присел передо мной на колени, чтобы обнять. Я посмотрела в его проваленные темные глазницы – пустые глаза смотрели на меня в упор и не видели. Он потянул ко мне большие ручищи, и я всем телом подалась вперед. В каком-то беспамятстве он сдавил мои воробьиные плечи, и из груди его вырвался хриплый стон. Бабушка приняла еще одну маленькую таблетку и повалилась на диван. Я помогла дяде Жоре вынести пакеты и уложить их в багажник. Он сел за руль и подозвал меня к открытому окну.
– Кать, похороны завтра. Смотреть там не на что. Твои родители нам помогут, а ты побудь эти дни с бабушкой – сердце у нее совсем сдает, – на одном дыхании произнес он и повернул ключ зажигания.
Я отошла от машины и села на лавку. Автомобиль дернулся и медленно покатился за поворот. Проводив его взглядом, я посмотрела на дом напротив. Мне показалось, что за одни только последние дни он еще заметней сгорбился и просел. Крыша его, как большое самбреро, была надвинута на низкий фронтон и отбрасывала гигантскую черную тень на окна. Позади занавесок висели плотные ночные шторы – ни лучика дневного света, ни единого звука той грозы, которая разразилась над нашим домом, казалось, они не могли и не хотели пропускать.
– “Какими все-таки жестокими бывают людские сердца, – думала я. – Права была бабушка, когда с опаской и недоверием подглядывала за приездом этих чужих людей”.
Долго просидела я так, погруженная в свои печальные мысли. Мукой было возвращаться в нашу с Элен, теперь уже совершенно пустую комнату и сидеть там без сна и дела, слушая глубокие бабушкины вздохи. Но еще большей мукой было оставаться здесь – перед его плотно завешенными окнами и ждать, все еще ждать и глубоко в душе надеяться, что он выйдет и, узнав обо всем, обнимет, как тогда во дворе своего дома, и я наконец-то расплачусь.
Дневник
Солнце так и не выглянуло до самого вечера. Растерзанные пепельные облака, висевшие над головой, стали тихо стягиваться в одну большую тяжелую тучу и менять свой цвет. Большая землистая тень поползла по дороге, по крышам домов и, упав за горизонт, накрыла собой все небо. Тут и там послышался скрип закрывающихся ворот, калиток и стекольный звон оконных рам.
– “Неужели опять будет гроза?”
Позади меня раздался едва слышный стук. Я обернулась. Бабушка стояла в окне и махала мне рукой. Кожа на ее лбу, над переносицей, морщилась, и губы беззвучно что-то артикулировали.
– Иду, иду, – ответила я и, еще раз бросив короткий взгляд через дорогу, вошла в дом.
Во дворе стоял позабытый мной велосипед. Пока я стаскивала с себя сандалии, я все пыталась представить, что снова еду на нем к местам, которые люблю и считаю своими, но с удивлением обнаружила, что даже думать об этом было невыносимо. Как будто радость, которая жила в моей душе и которая никуда не исчезла, теперь была заперта там общим семейным горем. За то, что мне по-прежнему хотелось смеяться, мчать на велосипеде наперегонки и любить, пусть даже безответно, мне почему-то было стыдно. Какой бессердечной оказалась Элен. Я отдала ей самое дорогое, что было у меня, и чему я еще сама не успела в полной мере порадоваться – ласкового, как щенок, и сладкого, как сахар, мальчишку. Она же не только приняла этот подарок как должное, но и своей нелепой мыльной смертью отняла у меня само право на радость первого любовного чувства.