У меня есть одно занимательное наблюдение. Когда я думаю о своем первом поцелуе, то всегда представляю себе нечто большое неизбежное и абсолютно необходимое. Я представляю дождь. Летний дождь, который настигает неожиданно посреди пустынной улицы, где даже негде укрыться. Сухой и теплый, ты пытаешься спрятаться, бежать или на время вставать под козырьки автобусных остановок, но дождь все равно пробирается внутрь – за ворот твоей футболки, за пояс твоих джинсов, сквозь твою обувь – к коже. Становится неуютно и зябко, но ты все еще продолжаешь хранить в сердце надежду спастись и просохнуть, пока не обнаруживаешь, что промок до нитки. В этот самый момент случается то, что я сравниваю с первым поцелуем – ты сдаешься и уступаешь. Смирившись, ты выходишь из своего укрытия и спокойно, как ни в чем на бывало, идешь до дома под проливным дождем. Ты безразлично ступаешь в глубокие лужи, с умиротворенным видом ждешь зеленого света на перекрестке и не сторонишься проходящих мимо машин. В этот самый момент принятия ты по-настоящему чувствуешь себя счастливым. Счастливым и мокрым.
Целовал он меня до головокружения приятно. Я уже говорила, что все, что требовало от него движений, он проделывал с высочайшим мастерством. Не стал исключением и поцелуй. Рождаясь где-то у кончиков пальцев его танцующих ступней, он волной проходил сквозь все его существо, нарастая и распаляясь, пока не достигал его горячего рта и не передавался мне нежными ласкам языка. Сам же он с каждым поцелуем делался мягче и слабее, и, похоже, совершенно забыл о своем страхе высоты.
– Так приятно с тобой целоваться, – прошептала я. – Где ты этому научился?
– Там, откуда приехал, – ответил он, и лукавая улыбка тронула его губы.
– А кто тебя этому научил? – продолжила я и сделалась серьезной.
Его объятия ослабли настолько, что я смогла высвободиться из них. Я отступила на пару шагов и окинула его взглядом с головы до ног. Увиденное меня поразило. Он был похож на щенка: его мягкие волосы были растрепаны ветром, промоченные талые глаза смотрели с доверием и преданностью. Все его тело обмякло и наполнилось ленивой негой, какая бывает у ребенка, изнеженного материнскими ласками. Мое начавшее нарастать недовольство тут же улетучилось, а по душе разлилась нежная сладость.
– Вот ведь любопытная. Зачем спрашиваешь? – наконец ответил он после долгой паузы.
– Просто так.
– Раз просто так, значит – это и не важно.
– “Ах вот оно что! – подумала я. – Просто так, значит – не важно! Бабушке бы это пришлось по душе”.
– Просто …
– Что просто? – ласково спросил Антон и опять прицелился в мои губы поцелуем.
– Просто мне страшно.
– Опять страшно? – удивился он. – Иди ко мне… ближе.
Он открыл свои руки для объятий, и я, шагнув ему навстречу, снова оказалась в тинистых сетях его зеленых глаз. На сей раз поцелуй был необычайно долгим и дурманяще сладким с едва уловимым терпким привкусом, какой бывает у горького шоколада высокой пробы.
Только раз в жизни мне довелось попробовать по-настоящему хороший шоколад. Дядя Жора как-то привез его из Германии, когда ездил навестить своих, как он их называл, “старых боевых товарищей”. Это была небольшая плитка черного горького шоколада. Его идеально ровные кубики были зеркально-гладкими, и, подобно же зеркалу, кололись с хрустом на острые кусочки. Вкус его был, на удивление, сладок и не сладок одновременно. В нем не было ничего от пресытившей мажорной приторности, которой был испорчен мой вкус, скорее он напоминал виртуозную симфонию, где все регистры сладкого одномоментно звучали в тональности горького минора. Неискушенный, пробуя такой шоколад в первый раз, ты будто отправлялся в путешествие и никак не мог знать, куда оно тебя приведет. Сперва тебя манила нежная сладость, которую обещает кусочек любого шоколада, но потом, услышав ту самую горькую нотку страсти, ты поддавался соблазну съесть шоколад до последней крошки – пройти все дороги этого лакомого греха.
– “Вот сладкоежка, – зудело в моей голове. – Этот мальчишка знает толк в конфетах. Сколько же он их перепробовал?”
Антон льнул ко мне всем телом, и его бедра покачивались в такт звучащему в наших головах испанскому танго. От его поцелуев делалось жарко, и я таяла без надежды и желания на спасение. Он получал удовольствие от ощущения своего превосходства и моего перед ним добровольного бессилия. Это еще больше кружило ему голову и заставляло идти дальше. Он скользнул в передние карманы моих джинсовых шортов и, растопырив пальцы, принялся ощупывать мой живот.
– Остановись, Антон, я больше… не играю!
– Разве мы играем? Все серьезно.
– Вот поэтому я и хочу, чтобы ты остановился.
– Глупенькая. Ты мне нравишься, – сказал он немного виновато и вынул руки из моих карманов.
Я отошла на несколько шагов и повернулась к нему спиной. В моих мыслях все еще звучала испанская мелодия, но уже все тише и тише. Дрожь в теле постепенно унималась, и прохладный ветер сдувал с моего пышущего лица стыд. Немедленные неизбежные слезы залили мое сердце.
Солнце тем временем уже высоко поднялось над горизонтом и тратило на влажные поля свои накопленные за ночь силы. Оно изливало на меня свою радость, а я плакала. Широко раскрытыми глазами незрячего я смотрела на родившееся сердце летнего дня, а видела только свое – разбуженное чувством, ноющее сердце.
По легкому дрожанию крышки бака под моими ногами я поняла, что Антон начал спускаться вниз. Я не хотела оборачиваться и видеть то, как он оставлял высоту, которую, он был уверен, покорил, поэтому я стояла и ждала. Вскоре дрожание стихло – он спрыгнул на землю. Я повернулась и последовала его примеру.
На обратном пути мы совсем не разговаривали. Антон шел впереди. Я ступала за его спиной бесшумно и все пыталась разглядеть в его движениях хоть какой-то намек на тот танец, который он исполнял для меня там, наверху. Он был спокоен и, казалось, сосредоточенно о чем-то думал, глядя себе под ноги. Когда мы поднимались из оврага к месту, где ждали нас наши велосипеды, он повернулся, чтобы подать мне руку, и я увидела его лицо. Два болотца его зеленых глаз сделались мутными и потемнели, краска, залившая его щеки и губы после поцелуев, растворилась теперь без следа, обнажив бледность его кожи. Он сделался похожим на красивую древнегреческую статую, выставленную напоказ и осмеянную невеждами за наготу.
– “Ну, скажи хоть слово”, – мысленно просила я его, когда он тянул меня наверх покатого склона.
Он молчал и только крепко сжимал мою руку.
– Пить хочешь? – спросила я, когда мы уселись в траву возле велосипедов.
– Угу, – коротко отозвался он.
Я встала и отвязала от багажника велосипеда пакет. Открыв его, я вспомнила, что у меня еще был с собой хлеб.
– Держи, – сказала я и протянула ему воду и кусок хлеба с клубничным вареньем.
– Спасибо.
Я уселась рядом с ним и принялась жевать оставшийся мне, промасленный кусок. Вместе с маленькими распухшими хлебными крошками я проглотила остатки своих слез и, набравшись смелости, посмотрела на Антона.
– Прости меня, я все испортила.
Он еще раз отпил из бутылки и туго завернул крышку.
– Тебе не за что просить прощения, скорее это моя вина, – ответил он. – Я просто не понимаю, чего ты хочешь.
– Я сама этого не понимаю, – призналась я. – Сложно все как-то и страшно.
– Страшно? На ту махину дык влезть не страшно, а здесь… ну, не знаю… первый раз, наверно, страшно. Хотя вечно вы – девчонки – все усложняете! – тоже признался он.
– “Девчонки?!” – мысленно повторила я следом за ним, и мои брови взлетели вверх от удивления. – Вот ты и выдал себя, сладкоежка! ”
Я подпрыгнула, как от укола, и, подняв свой велосипед из травы, быстро покатила его к дороге, откуда погнала по сыпучей обочине обратно в деревню. Ветер преграждал мне путь, бил в лицо и обносил пылью, поднимаемой проходящими мимо машинами, а я жмурилась и давила на педали от злости на себя, от обиды на Антона и от страха за ждущее меня дома наказание.
Элен
Наказание было страшным. Еще издалека я заметила узкую морду красного старого Мерседеса, припаркованного возле бабушкиного дома.
– “Эти точно к нам,” – подумала я.
Багажник машины был открыт, а возле, на асфальте, стояли несколько битком набитых вещами больших пакетов. Я слезла с велосипеда и облокотила его на ограду.
– “Два, три, четыре …”, – считала шепотом я и заглядывала в открытый багажник, – пять, шесть, еще коробки с обувью и алюминиевый обруч.”