Хуррем отдыхала душой. Казалось, в Стамбуле, а главное, в гареме наступил долгожданный мир. Сначала прошел праздник возрождения новой жизни, стамбульцы радовались, султан пожертвовал на празднование огромные деньги, ели от пуза, всюду неумолчно звучали зурны, сазы, били большие барабаны, раздавались голоса певцов, зазывал, крики приветствия и иногда отчаяния тех, кого ограбила рука нечестивца…
Сулейман все правильно понял: если нет войны, должен быть праздник. Разница только в том, что на войну уходят надолго, а праздник через несколько дней забудут и снова примутся злословить. На всех не угодишь, да это и не нужно. Если станешь экономно расходовать казну, скажут, что скуп, примешься часто устраивать праздники – сначала отпразднуют, а потом немедленно назовут транжирой. Ибрагим не советовал обращать внимание на злословие. Он прав…
Сорок раз по утрам совершали утреннюю молитву – сабах – в Айя-Софии. Все посты соблюли, все положенные намазы отстояли, потом праздновали истово, чтобы Аллах видел, что живут по правилам.
А в месяц раджаб падишах объявил, что выдает свою сестру за визиря Ибрагим-пашу и дарит молодым дворец Ипподрома.
Многих возмущало возвышение грека, давно возмущало, но понимали, что Повелитель слишком доверяет его советам, слишком привязан, готов во всем слушать до сих пор. Разумом понимали, что Ибрагим-паша самый достойный, действительно умен и разумен, что не одно и то же, что он хорошо разбирается в делах государства и польза будет большая.
Но визирь – это одно, а зять – другое. Отдавая Хатидже Султан Сулейману, падишах роднился с рабом! Пусть бывшим, пусть вчерашним, но все равно рабом. И хотя среди высокородных пашей нашлось бы мало желающих жениться на сестре Сулеймана (все помнили о законе, запрещающем иметь других женщин), выбор именно Ибрагима оскорбил многих. Получалось странное недовольство: на его место не хочу, но почему он, а не я?!
Никто не спрашивал Ибрагима, каково ему самому. Хатидже хороша собой, умна, молода, но ведь сердце может не лежать даже к самой красивой и умной женщине. На счастье Ибрагима, пока его сердце было отдано той, которая была для него недоступна, вернее, из-за невозможности обладания любовь быстро перерастала в ненависть. Так бывает, говорят, от ненависти до любви один шаг, но ведь и обратно тоже.
Ибрагим пока еще сам не осознал, что ненавидит Хуррем с каждым днем все сильнее, ему казалось, что он равнодушен, а сердечное волнение объяснял опасениями, как бы глупая женщина их не выдала. Видел, что этого никогда не будет, знал, что она будет молчать, но себе внушил, что боится этого.
Плохое внушение, того, кого опасаются или с чьей стороны боятся предательства, даже невольного, начинают ненавидеть. И удивительно, что чем больше получают доказательств, что страх напрасен, тем сильнее боятся и сильнее ненавидят. Все кажется, будто человек обязательно предаст, обязательно погубит.
Гибели Ибрагим не боялся, в слишком жестоком мире он жил, чтобы не понимать, что жизнь человеческая мало что стоит, даже жизнь визиря и зятя падишаха. Куда сильнее он боялся падения, унижения, потому не желал быть главным визирем, малейшее понижение, уменьшение доверия, малейшая ошибка, и его просто затопчут, растерзают, заплюют его противники. Нет, не противники – враги, потому что противников у тех, кто рядом с троном, кто поднялся так высоко, особенно с самого низа, из нищеты, нет, все вокруг враги, даже те, кто улыбается по-дружески, заверяет в своей верности и дружбе. Каждый, кто не дополз до вершины, не достиг, не сумел, ненавидит того, кому удалось.
Если бы он понял, что единственным его настоящим союзником, для которого важен, прежде всего, султан, могла бы стать Хуррем, они вместе составили бы несокрушимую пару. Но как раз этого оба не могли, никогда, ни за что Хуррем бы не поверила Ибрагиму, а Ибрагим ей. Они были судьбой обречены ненавидеть друг друга и бояться. Два талантливых и сильных человека уже потратили и еще потратят много сил на противостояние.
Но сейчас им обоим предстояло радоваться.
Никто не знает, что именно испытывал Ибрагим во время свадьбы и после нее, но улыбался он довольно убедительно. А если от улыбки сводило скулы, то все понимали – это от усталости. Восемь дней он развлекал тех, кто попроще, – янычар, сипахов, дворцовую челядь, потом пришла пора везти невесту в дом жениха, и очередь приниматься за застолье дошла до знатных.
Гарем совсем опустел, потому что женщины, от валиде и баш-кадины до простых рабынь, отправились, кто готовить невесту к свадебной церемонии, а кто просто поглазеть. Хуррем не полагалось быть там, хотя она очень хотела хоть бы посмотреть. Но не пошла не только потому, что лезть со своим большим животом слишком опасно, но и потому, что в 24-й день месяца раджаб 930 года хиджры (28 мая 1524 года) у нее с самого утра начались схватки! То ли она ошиблась и повитухи тоже, то ли ребенок намеревался родиться раньше срока, но у Хасеки Хуррем начались роды.
– Вах, госпожа! Нужно немедленно сообщить валиде-султан!
– Нет, ничего не нужно. Пусть свадьба идет своим чередом. Я Аллах!
– Инш Аллах! – Зейнаб уже принялась распоряжаться, чтобы принесли побольше горячей воды.
Они видели, как хочется рабыням тоже посмотреть на счастливую Хатидже, а потому Фатиме пришлось даже раздать несколько пощечин, чтобы привести рабынь в чувство:
– Ваша госпожа рожает, а вы куда-то в сторону смотрите?!
Хуррем тихонько заплакала, но не от боли, а от обиды. Даже здесь она позади. Ну почему роды начались именно в этот день, не вчера, не завтра, не через неделю. В результате вокруг нее остались только самые верные: Зейнаб, Фатима и Гюль с Марией.
Тужась, Хуррем стискивала кулачки и клялась себе, что станет главной женщиной гарема, станет во что бы то ни стало! Такой, легкое недомогание которой заставит прерваться любой праздник, а Повелителя сидеть у ее постели, а не в золотой карете рядом с сестрой на празднике!
Как она могла на такое рассчитывать, ведь не она мать первого шехзаде, у нее столько врагов, столько тех, кто говорит гадости, даже ни разу не видя и не слыша ее голоса, даже таких, кому она что-то пожертвовала, чем-то помогла… Почему? Потому что стала любимой женщиной Повелителя, не расталкивая других, никого не уничтожая, не губя ничьи жизни? Нужно было подкупать, злословить, делать гадости, а то и травить, убивать, клеветать? Тогда бы сплетни и слухи хоть были не зря.
На этой волне злости, обиды на всех, на свою судьбу, не позволившую ей просто любить мужчину, а ввергнувшую в ненависть и зависть гарема, где просто невозможно сохранить душу незапятнанной, заставившую сменить веру, забыть свое имя, свою родину, Хуррем родила быстро, хотя и довольно тяжело.
Сулейман сидел на празднике, ждал, пока произнесут все заготовленные поздравительные речи, пока поэты прочитают сочиненные ими стихи, среди которых не нашлось достойных, только слабое подражание былым поэтам, пока прозвучат все пожелания плодовитости и счастья молодым… Праздник казался бесконечным…
И вдруг…
Даже гром барабанов и голоса многочисленных зурн, приветственные возгласы гостей и шум на улице не смогли скрыть выстрела пушки на стене.
– Пушка?!
К поднявшемуся во весь рост султану подскочил присланный кизляр-агой евнух:
– Повелитель, Хасеки Хуррем Султан родила вам сына.
Точно так же, как пушечный выстрел пробился сквозь свадебный шум, этот тихий голос евнуха был услышан гостями.
Теперь поздравления слышались уже в его адрес.
Махидевран просто перекосило от злости:
– Нашла время рожать! Не могла до завтра дотерпеть, даже свадьбу Хатидже умудрилась испортить.
Валиде, видя счастливые глаза сына, тихонько возразила:
– Да ведь роды не ждут и не спрашивают, когда можно, а когда нет.
– Это она нарочно вызвала их сегодня!
Сам Сулейман гордо провозгласил:
– Сын Хасеки Хуррем, названный в честь моего прославленного прадеда Мехмеда Фатиха, уже есть, теперь нужно назвать в честь моего отца. Называю сына, рожденного Хасеки Хуррем, Селимом. А уж будет ли он Явузом или Хаяли (Мечтателем), покажет время. Бисмиллах!
Он снял с руки перстень с огромным рубином и протянул гонцу:
– Передай это в дар Хасеки. А это тебе, – в руку принесшего хорошую весть перекочевал еще один перстень поменьше. – А еще скажи, что я велю сделать ступеньки из золота, чтобы она могла садиться в седло, как она хотела.