– Зато за бугор будешь ездить, – сказал отец. – Матери джинсы привезешь.

– Мне они уже не по возрасту, – отозвалась мама. – Лучше пусть тебе привезет свечи для машины.

– Ага, – хохотнула я. – За границей, наверное, куда ни выйдешь, на главной улице города красуется вывеска: «Все для «Жигулей».

Мы смеялись тогда, не зная, что уже буквально через несколько лет за кордон смогут ездить все желающие, разжившиеся необходимыми деньгами, и мое актерство не будет давать мне в этой области никаких привилегий.

Ну а я, никогда не мечтавшая о большой сцене, попросту нашла для себя в учебе возможность заниматься тем, чем мне больше всего нравилось. А именно – копаться в тонкостях характеров моих любимых героев, до хрипоты спорить о том или ином персонаже, вкладывать в его образ что-то свое, пытаться донести – пусть не до читателя, до зрителя – свои мысли, чувства, переживания. Свое толкование того, что представляется в данный момент на сцене, если угодно. Наверное, в моем тогдашнем представлении об актерском мастерстве было много неправильного, эгоцентричного. Мне хотелось выражать себя, свое понимание героинь, а не самих героинь как таковых. Тут как раз и вмешался Болдин. Игорь Иванович Болдин, знаменитый театральный режиссер, спустившийся к нам, неразумным, с подмостков своего Вахтанговского театра, дабы вселить свет в наши еще не тронутые юные души.


Кажется, впервые я разглядела Болдина через пару месяцев после начала учебы. В тот день я впервые по-настоящему посмотрела на него – и это была любовь с первого взгляда. И ненависть до последней капли крови.

Мы разбирали Шекспира, ставили отрывки. Нам раздали роли, и я оказалась Гертрудой. Не могу сказать, что я была очень довольна этим фактом. Я не мнила себя Офелией, о, нет. Я тогда была по самую крышечку полна всяческих рефлексий, философствований и рассуждений о смысле бытия, а потому роли юных дев меня не прельщали. Нет, я метила выше. Мне хотелось быть Гамлетом.

Однако все сложилось так, как сложилось. Друг мой Стас получил роль Розенкранца и лихо что-то отчебучивал на сцене вместе с еще одним нашим однокурсником Борькой Шехтманом. А потом дошла очередь и до меня. Я забралась на сцену и увидела внизу, в первом ряду зрительного зала, Болдина. Он сидел, вальяжно развалившись в кресле, откинув голову со встрепанными седыми волосами. И меня почему-то разозлила эта его расслабленная поза. Он будто бы ждал, что мы сейчас начнем его развлекать, и заранее, с пресыщенностью все уже в жизни повидавшего человека, не ждал от нас ничего интересного.

И я, раздраженная и тем, что роль мне досталась не самая интересная, и тем, что Мастер смотрел на меня этаким скучающим взором, вышла на авансцену и заговорила:

– О, если речь – дыханье, а дыханье

Есть наша жизнь, – поверь, во мне нет жизни,

Чтобы слова такие продышать.

И тут же, даже со сцены, услышала, как недовольно закряхтел Болдин. Впоследствии я поняла, что это его кряхтенье имело миллионы оттенков. Именно им он всегда выражал самые разнообразные эмоции. Оно сводило с ума приемную комиссию, повергало студентов в состояние липкой паники и звучало во ВГИКе, кажется, из каждой аудитории, из каждого коридора.

Бросив взгляд вниз, я обнаружила, что от вальяжной позы Болдина не осталось и следа. Теперь он сидел, подавшись вперед, напряженно ссутулив плечи, и его темные глаза – глаза, в которых словно плескалась кипящая смола, – неотрывно смотрели на нас. И мне показалось вдруг, что он похож на врубелевского демона – темный, неприступный, исполненный таинственной силы – то ли сокрушительной, то ли созидательной. И мне отчего-то стало страшно и в то же время как-то отчаянно весело.

Мы отработали еще несколько реплик, и тут Болдин сухо хлопнул в ладоши и махнул нам руками – мол, прекращайте этот балаган. А затем сам поднялся на сцену.

– Ты! – сказал он и нацелил мне в грудь указательный палец. – Скажи, чего ради ты тут рассказываешь нам про Гертруду? Мы все «Гамлета» сами читали.

– А чего же вы от меня хотите? – не поняла я.

– Я хочу, – он сверкнул своими цыганистыми глазами, – чтобы ты влезла в ее шкуру, чтобы сама стала ею. Чтобы ты ею жила.

– Интересно, как это возможно, – хмыкнула я. – Гертруда старше меня лет на тридцать, она мать, жена, королева Дании. А я ничего такого еще в жизни не знала.

– А ты узнай! – гаркнул Игорь Иванович. – Прочувствуй, пойми. Ты, – он снова ткнул мне в грудь пальцем, – не сопливая девчонка с фантазиями, ты женщина, которая когда-то была красивой, властвовала, кружила головы. А теперь ты стареешь! Тебя вот-вот спишут со счетов, задвинут на роль королевы-матери, чтобы не отсвечивала. А ты не хочешь этого, отчаянно не хочешь! Уступить место другим, позволить им принимать решения, засесть в задних комнатах дворца? Да никогда! Пойми, тебе так жадно хочется жить, что ты пошла на преступление – против закона человеческого и божеского. И теперь тебе до конца жизни расхлебывать последствия. Но как бы тебе ни было больно и страшно, ты все равно выступаешь с гордо поднятой головой и с величественной улыбкой на губах, потому что ты – королева.

Он вдруг весь как-то распрямился, шагнул вперед, стиснул руки под подбородком и… Я еще никогда не видела такого. На моих глазах произошло чудо, метаморфоза, превращение. Нелепый пожилой дядька со встрепанными седыми волосами вдруг сделался женщиной. Горделивой, величественной, порочной, но бесконечно страдающей.

– О, если речь – дыханье, а дыханье

Есть наша жизнь, – поверь, во мне нет жизни,

Чтобы слова такие продышать.

Так заговорил он, и я не узнала реплики, которую только что произносила. Это было нечто другое, незнакомое, шокирующее. У меня ком застрял в горле, и глазам стало больно и горячо.

А Болдин меж тем обернулся ко мне и как ни в чем не бывало спросил:

– Так понятно?

И я судорожно закивала.

Вечером того же дня мы со Стасом сидели в нашей излюбленной кафешке, и я никак не могла перестать изливать ему свой восторг.

– Нет, ты это видел? – допытывалась я. – Понять не могу, как он это сделал. Без грима, без костюма. Это же волшебство какое-то. Он по-настоящему вдруг стал средневековой дамой, королевой… Как, Стасик, как?

Стас терпеливо слушал меня, кивал и с какой-то унылой обреченностью крошил кусок бисквита в своем блюдце. Когда наконец мой пламенный монолог иссяк, вернее, не то чтобы иссяк, я долго еще могла бы распинаться, у меня просто, кажется, воздух закончился в легких. Так вот, когда я наконец замолчала, Стасик шутливо перегнулся ко мне через стол, заглянул в глаза, покрутил мою голову туда-сюда, потом попросил:

– Покажите язык, больная. – И наконец скорбно заявил: – Что ж, случай ясен. Все симптомы налицо.

– Какие еще симптомы? – не поняла я.

– Опасного заболевания, поражающего всех студенток ВГИКа. Типичный случай безоглядной влюбленности в Болдина.

– Да ну тебя, – со смехом отмахнулась я. – Какая еще влюбленность. Он же старый.

– Угу, угу, – покивал Стас. – Все так говорят, больная. Что могу сказать, сил тебе душевных, они тебе еще понадобятся. Да и мне тоже, – невесело заключил он и как-то бледно улыбнулся.

– Тебе-то почему? – осведомилась я.

Стас посмотрел на меня с минуту, как-то странно, пристально и робко, словно не решаясь что-то сказать, а затем, мотнув головой, отозвался легко:

– А кому в ближайшие месяцы предстоит выслушивать твои излияния, мм? Вот! То-то.


Стас, конечно, оказался прав. Ему пришлось выслушивать мои излияния не только в ближайшие пару месяцев, а в ближайшие пару лет. Я то заходилась восторгом от очередного соприкосновения с гением Мастера, то негодовала и метала молнии после того, как этот самый Мастер в который раз вытащил из меня душу на занятиях.

Болдин буквально завораживал своей бьющей через край энергией. Теперь меня уже не могли обмануть его расслабленно-вальяжные позы. Я знала, это всего лишь притихший на пару мгновений вулкан, который в любой момент может рвануть, задымиться, обжечь кипящей лавой и присыпать раскаленным пеплом. Он заводился за секунду, вскакивал, принимался кричать, размахивать руками, тут же что-то показывать, ругаться и доводить нас всех до белого каления. По характеру Болдин оказался самой настоящей жестоковыйной сволочью. Он часами мучил меня, вытаскивал из души что-то такое, чего, как мне казалось, во мне вовсе не было. Давал все роли на сопротивление. Сколько раз бывало, что к концу репетиций я уже начинала звенеть от ярости, отчаяния, непролитых злых слез. Выходила на сцену, вся – оголенный нерв, на грани истерики. И вот как раз в такие моменты Болдин вскакивал, весь подавался вперед, хищно следил за каждым моим жестом этими своими невозможными опасными глазами, а в конце сухо произносил: