— Ты сравниваешь любовь с… пятном?
Уиллем откидывается на спинку стула так, что его передние ножки приподнимаются. Он выглядит очень довольным, блинчиком или собой — не знаю.
— Именно.
Я вспоминаю кофейное пятно на его джинсах. Леди Макбет и ее «Прочь, проклятое пятно!»[14] — этот монолог тоже приходилось учить в школе.
— Мне кажется, что «пятно» — слишком уродливое слово для описания любви, — говорю я.
Уиллем лишь пожимает плечами.
— Ну, может, это только в английском так. По-голландски это будет «vlek». По-француски — «tache». — Он качает головой и смеется. — Да, тоже некрасиво.
— И на скольких языках ты запятнан?
Снова облизнув палец, Уиллем протягивает руку и убирает крошечное пятнышко «Нутеллы» с моего запястья. В этот раз он оттирает его — меня — начисто.
— Ни на одном. Оно всегда сходит, — он запихивает оставшийся блин в рот и тупым краем ножа собирает с тарелки «Нутеллу». А потом пальцем вытирает край, чтобы не оставить совсем ничего.
— Верно, — говорю я. — Зачем ходить с пятном, если постоянно пачкаться заново куда прикольнее. — Из лимонов в моем блинчике куда-то пропала вся сладость.
Уиллем молчит. И пьет кофе.
В кафе забредают три женщины. Все они нереально высокие, почти как Уиллем, и длинноногие — ноги, можно сказать, от груди растут. Словно это некий странный подвид людей-жирафов. Модели. Раньше я их в естественных условиях не видела, но это явно они. На одной из них крошечные шортики и сандалии на платформе; она окидывает взглядом Уиллема, он отвечает ей своей полуулыбкой, но потом, словно опомнившись, переводит взгляд обратно на меня.
— Знаешь, какое у меня впечатление складывается? — спрашиваю я. — Что ты просто бабник. И это нормально. Только признайся себе в этом. А не придумывай какую-то там разницу между тем, чтобы влюбиться и любить.
Я слышу себя будто со стороны. Как маленькая мисс Маффет, этакая праведная ханжа. На Лулу совсем не похоже. И не знаю, чего я расстроилась. Мне-то какое дело до того, что он проводит разницу между тем, чтобы влюбиться и полюбить? Может даже считать, что любовь зубная фея под подушку подкладывает.
Подняв взгляд, я вижу, что Уиллем прикрыл глаза и улыбается, как будто я ему придворный шут. Я выхожу из себя, как ребенок, готовый закатить истерику из-за того, что ему отказали в абсурдной просьбе — например, купить пони, — хотя он и сам понимает, что это невозможно.
— Ты, наверное, в любовь даже не веришь, — мой голос звучит явно раздраженно.
— Верю, — тихо отвечает он.
— Да? Ну расскажи, что такое любовь. На что похожа эта «запятнанность»? — я рисую пальцами в воздухе кавычки и закатываю глаза.
Он отвечает моментально:
— Как у Яэль и Брама.
— Это кто такие? Типа голландская Бранджелина? Это не в счет, кто знает, как у них там все на самом деле? — Модели гуськом входят в кафе, собрались себе на обед кофе с воздухом заказать. Однажды они станут жирными и обычными. Такая красота не вечна.
— Что это за Бранджелина? — рассеянно спрашивает Уиллем. Достав из кармана монетку, он принимается перекатывать ее по костяшкам.
Я смотрю на монетку, смотрю на его руки. Они большие, но пальцы тонкие.
— Неважно.
— Яэль и Брам — это мои родители, — тихонько говорит Уиллем.
— Родители?
Дойдя до конца, он подбрасывает монетку.
— Запятнанные. Мне понравилось твое слово. Яэль и Брам: запятнаны вот уже двадцать пять лет.
Он говорит это с любовью и какой-то грустью, у меня аж живот скручивает.
— Твои такие же? — спрашивает он.
— Они в браке тоже уже почти двадцать пять лет, но в пятнах ли они? — я не могу сдержать смех. — Не знаю, были ли они запятнаны вообще хоть когда-нибудь. Они познакомились в колледже, на свидании вслепую. Мои мама с папой никогда не были похожи на влюбленных голубков, они скорее такие добрые бизнес-партнеры, для которых я — единственный продукт.
— Единственный? Ты одинокая в семье?
Одинокая? Он, наверное, имел в виду «одна». Я не одинока, не с такой мамой, как у меня. Она ведет специальный календарь, прилепленный к холодильнику, в котором цветами закодированы разные развивающие мероприятия, она следит за тем, чтобы ни минута моей жизни не прошла даром, чтобы она была хорошо и счастливо выстроена. Разве что если вспомнить, как я себя чувствую, сидя с родителями за столом, когда они говорят как бы со мной, но на самом деле не со мной, и в школе, где вокруг много народу, но друзей нет. И я понимаю, что Уиллем, даже если не нарочно, все верно подметил.
— Да, — говорю я.
— И я.
— Они решили остановиться, пока им везет, — говорю я, повторяя то, что всегда говорят сами родители, когда их спрашивают, единственный ли я ребенок. «Мы остановились, пока нам везло».
— Некоторых английских поговорок я не понимаю, — говорит Уиллем. — Если везет, зачем останавливаться?
— Я думаю, это выражение касается азартных игр.
Но Уиллем качает головой.
— По-моему, природа человека такова, что, пока ему везет, он ни за что не остановится. Останавливаются, когда проигрывают. — Он снова переводит взгляд на меня, словно понимая, что его слова могли меня обидеть, и поспешно добавляет: — Я уверен, что это не про твой случай.
Когда я была маленькая, мама с папой пытались родить еще одного ребенка. Сначала ждали, что получится само собой, потом обратились к специалисту, и маме пришлось вытерпеть кучу ужасных процедур, которые так и не помогли. Потом они задумались об усыновлении, начали даже собирать документы, но тут мама забеременела. Она была так счастлива. Я тогда училась в первом классе. Когда родилась я, она рано вышла на работу, но после появления второго ребенка она планировала уйти в длительный отпуск, а потом, может быть, вернуться в свою фармацевтическую компанию на полставки. Но на пятом месяце она ребенка потеряла. На этом они с папой и решили остановиться — «пока везет». Это они мне так сказали. Но, думаю, я даже тогда понимала, что это ложь. Они хотели еще детей, но пришлось ограничиться мной одной, и мне надо быть хорошей дочерью, дабы все могли делать вид, что довольны жизнью.
— Может, ты и прав, — говорю я Уиллему. — Может, действительно никто не останавливается, пока ему везет. Родители всегда так говорят, но на самом деле они ограничились мной одной, потому что больше просто не получилось. А не потому, что им больше не надо было.
— Я не сомневаюсь, что тебя им достаточно.
— А тебя — твоим? — интересуюсь я.
— Может, даже больше, чем достаточно, — уклончиво отвечает он. Уиллем как будто бы хвастается, хотя по его виду так и не скажешь.
Он снова начинает перекатывать монетку. Мы сидим молча, я слежу за ее движением, и в животе растет какое-то напряжение, я все думаю, даст ли он ей упасть. Но Уиллем не дает, все продолжает перекатывать. Наигравшись, он бросает ее мне, как накануне.
— Можно кое-что спросить? — спустя минуту говорю я.
— Да.
— Это было частью программы?
Он настораживается.
— Ну, ты после каждого выступления бросаешь какой-нибудь девчонке монетку, или я особенная?
Вернувшись в отель прошлым вечером, я очень долго рассматривала монетку Уиллема. Это была чешская крона, равная по стоимости примерно пяти центам. Но все же я не стала класть ее в то же отделение кошелька, где хранила другие зарубежные монетки. Я достаю ее сейчас. Она сверкает на ярком солнце.
Уиллем тоже смотрит на нее. Не знаю, говорит ли он правду или просто какую-то безумную чушь, или, может, и то и другое. Именно это он и отвечает:
— Может, и то и другое.
Семь
На выходе из ресторана Уиллем спрашивает у меня, который час. Я поворачиваю часы на запястье. Они кажутся тяжелее обычного, рука под ними чешется. Кожа у меня там бледная, ведь она уже три недели окована этим тяжелым куском металла. Я их ни разу не снимала.
Это подарок от родителей, хотя вручила их мне мама, вечером после получения аттестатов, что мы отметили в итальянском ресторане с семьей Мелани. Там же они сообщили нам и об этом туре.
— Что это? — спросила я. Мы сидели на кухне, отходили от тяжелого дня. — Подарок ведь уже был.
Она улыбнулась.
— А у меня еще один.
Я открыла коробочку, провела пальцами по тяжелому золотому браслету, прочла выгравированную надпись.
— Это слишком, — я действительно так думала. Во всех отношениях.