Но это было вчера. У меня так сдавливает грудь, что я истинно понимаю, почему в таких случаях говорят «сердце разбито», и начинаю подозревать, что я беспокоюсь вовсе не об этом, волнуюсь не из-за его одиночества.
Уиллем проводит по мне пальцем: на моей коже тонкая пленка белой глиняной пыли.
— Ты как приведение, — говорит он. — И скоро исчезнешь. — Говорит он беспечно, но когда я пытаюсь посмотреть ему в глаза, он отворачивается.
— Я знаю. — У меня комок в горле. Если мы не сменим тему, я расплачусь.
Уиллем стирает пыль, и из-под нее проступает моя загоревшая во время тура кожа. Но, как я понимаю, не все так просто стряхнуть. Взяв Уиллема за подбородок, я поворачиваю его к себе. В тонком, как дымка, свете уличного фонаря его лицо с острыми чертами освещено неравномерно, какие-то участки на свету, какие-то — в тени. Потом он наконец смотрит на меня, по-настоящему смотрит, и глаза у него грустные, полные тоски, нежности и тоски, и из этого взгляда я узнаю все, что мне надо было знать.
Я поднимаю к губам трясущуюся руку, облизываю большой палец и принимаюсь тереть родимое пятно на запястье. Тру и тру. Потом смотрю Уиллему прямо в глаза, темные, как эта ночь. Я так хочу, чтобы она не кончалась.
На лице Уиллема промелькнула неуверенность, но потом он стал серьезным, как после того, как мы избавились от погони. Потом он тоже принимается тереть мое запястье. Оно не сойдет, — как бы говорит он.
— Ты завтра уедешь, — напоминает Уиллем.
У меня кровь стучит в висках.
— Не обязательно.
Уиллем смотрит на меня ошарашенно.
— Я могу еще на день задержаться, — объясняю я.
Еще на день. Это все, чего я прошу. Всего еще один день. Дальше моя мысль не распространяется. Дальше — слишком сложно. Полеты отложены. Родители сходят с ума. Но один день. Один день будет стоить мне минимальных проблем, никто не расстроится, кроме Мелани. А она поймет. Рано или поздно.
Отчасти я понимаю, что еще один день ничего не изменит, лишь немного отсрочит боль. Но какая-то другая часть меня думает по-другому. Мы рождаемся за день. За день умираем. И за день можем измениться. И за день можем влюбиться. Всего за один день может произойти что угодно.
— Что думаешь? — спрашиваю я у него. — Еще на день?
Уиллем не отвечает. Вместо этого он подминает меня под себя. Его вес прижимает меня к бетонному полу. Но вдруг что-то острое впивается мне в ребра.
— Ой!
Уиллем достает из-под моей спины небольшой металлический резец.
— Надо нам найти себе другое место, — говорю я. — Но только не у Селин.
— Ш-ш, — губы Уиллема заставляют меня замолчать.
Позже, неспешно исследовав каждый потаенный уголок тела друг друга, нацеловавшись, нализавшись, нашептавшись и насмеявшись, пока тела не налились тяжелой усталостью, а в небе не появился предрассветный пурпур, Уиллем берет кусок парусины и мы укрываемся.
— Goeienacht[26], Лулу, — говорит он, и ресницы у него дрожат от усталости.
Я глажу пальцами линии на его лице.
— Goeienacht, Уиллем, — отвечаю я. Потом наклоняюсь к его уху, убираю непослушные и жесткие, как ветки ежевики, волосы и шепчу: — Эллисон. Меня зовут Эллисон. — Но он уже уснул. Я кладу голову в изгиб его локтя и пишу на его руке свое настоящее имя, и воображаю, что буквы останутся там до утра.
Тринадцать
После этой десятидневной жары я привыкла просыпаться в поту, но сегодня утром из открытого окна тянет холодный порывистый ветер. Я протягиваю руку, чтобы чем-нибудь укрыться, но вместо легкого и теплого одеяла обнаруживаю нечто жесткое и шуршащее. Парусина. И в этом расплывчатом промежутке между сном и явью возвращается память. Где я. С кем. Изнутри меня согревает счастье.
Я тянусь к Уиллему, но его нет. Я открываю глаза и щурюсь — хотя день хмурый, но свет отражается от белых стен студии.
Я инстинктивно смотрю на часы, но на руке их нет. Я тихонько иду к окну, натягивая юбку на голую грудь. На улице тихо, магазины и кафе пока закрыты. Еще рано.
Мне хочется позвать Уиллема, но тут тихо, как в церкви, и мне кажется неправильным нарушать эту тишину. Он, наверное, спустился вниз или пошел в туалет. Мне бы и самой не помешало. Я натягиваю одежду и на цыпочках спускаюсь по лестнице. Но в ванной Уиллема тоже нет. Я по-быстрому писаю, брызгаю водой на лицо и пью — чтобы унять начавшееся похмелье.
Наверное, он решил осмотреть студии при свете дня. Или поднялся. Успокойся, велю себе я. Наверное, он уже наверху.
— Уиллем? — кричу я.
Ответа нет.
Я бегу по лестнице вверх, в ту студию, где мы ночевали. Там беспорядок. На полу лежит моя сумка, все ее содержимое высыпано. А его рюкзака, его вещей нет.
Сердце начинает бешено колотиться. Я подбегаю к сумке, открываю ее, проверяю, на месте ли кошелек с паспортом, немного наличности. И сразу же думаю, какая я дура. Он же привез меня сюда на свои деньги. Зачем бы ему у меня красть. Но я вспоминаю тот страх, который я испытала накануне в поезде.
Я начинаю бегать вверх-вниз по лестнице и звать его. Но слышу лишь эхо — Уиллем, Уиллем! — как будто стены надо мной смеются.
Надвигается паника. Я стараюсь защититься от нее логикой. Он пошел купить поесть. Найти место, где можно поспать.
Я встаю у окна и жду.
Париж начинает пробуждаться. Поднимаются рольставни магазинов, дворники принимаются мести улицы. Гудят машины, звенят велосипеды, все чаще звучат шаги на мокром асфальте.
Если магазины открылись, наверное, девять? Десять? Скоро придут художники, и что они сделают, увидев, что я незаконно забралась в их сквот, как та девочка из сказки про трех медведей?
Я решаю ждать снаружи. Обуваюсь, вешаю сумку на плечо и возвращаюсь к окну. Но при холодном свете дня, когда выветрилось вино, придававшее мне храбрости, без Уиллема, расстояние до земли кажется таким огромным, и упасть совершенно не хочется.
Раз залезла, сможешь и спуститься, — ругаю себя я. Но когда я забираюсь на выступ и протягиваю руку к лесам, она соскальзывает и у меня кружится голова. Я уже представляю себе, как до родителей дойдет весть, что я упала из окна парижского дома и разбилась насмерть. И я плюхаюсь обратно в студию, закрываю лицо руками и начинаю глубоко дышать, как будто задыхаясь.
Где он? Где, черт возьми? Мысль мечется между разумными объяснениями его отсутствия, как шарик в пинболе. Он пошел раздобыть денег. За моим чемоданом. А что, если он сам упал, когда лез из окна? Я подскакиваю, переполненная какого-то извращенного оптимизма, ожидая увидеть распростертое тело Уиллема возле водосточной трубы, ему плохо, но он жив, и тогда-то уж я смогу исполнить свое обещание и позаботиться о нем. Но под окном только грязная лужа.
Я снова опускаюсь на пол, я не могу дышать от страха, сейчас это совершенно иной масштаб по шкале Рихтера по сравнению с тем незначительным испугом, который я испытала в поезде.
Проходит еще сколько-то времени. Я сижу, обняв колени, утро промозглое, и я дрожу. Потом я, крадучись, спускаюсь вниз. Пробую открыть входную дверь, но она заперта снаружи. У меня такое ощущение, что я застряла тут навсегда, что я состарюсь, покроюсь морщинами и умру в этом сквоте.
Сколько эти художники спят? И сколько времени? Но я и без часов могу сказать, что Уиллема нет уже слишком долго. С каждой минутой те объяснения его отсутствию, что я выдумываю, кажутся все менее убедительными.
Наконец я слышу звон цепочки, в замке поворачивается ключ, но когда дверь распахивается, передо мной предстает женщина с двумя длинными косами и несколькими рулонами холстов в руках. Глядя на меня, она начинает говорить что-то по-французски, но я пролетаю мимо нее.
Оказавшись снаружи, я оглядываюсь в поисках Уиллема, но его там нет. Кажется, что его вообще никогда и не было, лишь бесконечные мерзкие дешевые китайские ресторанчики, гаражи и дома, все такое серое под серым дождем. Как мне вообще могло показаться, что тут красиво?
Я выбегаю на улицу, машины сигналят, и звуки у их гудков такие непривычные, словно они тоже разговаривают на иностранном языке. Я кручусь как волчок, совершенно не понимая, ни где я, ни куда идти, но мне отчаянно хочется домой. Лечь там в кроватку. И оказаться в безопасности.
Из-за слез я почти ничего не вижу, но как-то на заплетающихся ногах все же перехожу дорогу и иду по тротуару, как мячик, который пинают от перекрестка до перекрестка. Сейчас за мной никто не гонится. Но мне страшно.