Орсино читает вступительный монолог под аккомпанемент гитар и бонгов, и у меня по спине бегут мурашки.
Весь первый акт мы ходим по порту за актерами: они перемещаются, и мы следуем за ними, благодаря чему ощущаем и себя частью представления. Может, поэтому все теперь смотрится совсем иначе. Я ведь видела Шекспира и раньше, в школьных постановках, и еще несколько пьес в Филадельфийском театре Шекспира. Но всегда у меня складывалось такое ощущение, будто я слушаю речь на иностранном языке, который не очень хорошо знаю. Мне приходилось заставлять себя концентрироваться, и зачастую приходилось по нескольку раз перечитывать программку, словно она могла как-то поспособствовать более глубокому пониманию.
А в этот раз все словно встало на свои места. Как будто бы ухо настроилось на этот странный язык и меня полностью затянуло в сюжет, как бывает, когда я смотрю кино — я прямо чувствую его. Когда Орсино начинает чахнуть по крутой Оливии, у меня скручивает живот от воспоминаний обо всех тех случаях, когда я сама бывала влюблена в парней, которые меня не замечали. Потом Виола оплакивает брата, и я ощущаю ее одиночество. А когда она западает на Орсино, который принимает ее за мужчину, это кажется таким смешным и в то же время трогательным.
Он появляется лишь во втором акте. В роли Себастьяна, брата-близнеца Виолы, которого раньше считали мертвым. Это в некотором смысле справедливо, потому что к тому моменту, как он наконец появляется, я уже начала думать, что его никогда и не было, что я его просто выдумала.
Он бежит через поляну, за ним гонится неизменный Антонио, и мы все несемся за ними. Через какое-то время я собираюсь с духом.
— Давай подойдем поближе, — предлагаю я Мелани. Она хватает меня за руку, и мы оказываемся перед всей толпой зрителей на том месте, где шут Оливии приходит за Себастьяном, они спорят, а потом Себастьян отсылает его. И прямо перед этим, кажется, наши взгляды пересеклись на долю секунды.
Дневная жара смягчается, перетекая в сумерки, и меня все глубже затягивает в иллюзорную реальность Иллирии, мне кажется, что я попала в какой-то причудливый потусторонний мир, где может произойти все, что угодно, где можно менять лица, как туфли. Где воскресают те, кого давно считали мертвыми. Где все живут потом долго и счастливо. Я понимаю, что это избитые фразы, но вечер такой нежный и теплый, листва такая буйная и сочная, стрекочут кузнечики, и складывается ощущение, что в этот раз все действительно может быть именно так.
Пьеса заканчивается слишком быстро. Себастьян воссоединяется с Виолой. Виола признается Орсино, что на самом деле она девушка, и теперь-то, естественно, он хочет на ней жениться. А Оливия понимает, что Себастьян не тот, за кого она его принимала, выходя за него замуж, — но ей все равно, она любит его и такого. Шут читает финальный монолог, снова вступают музыканты. Потом выходят актеры, начинают кланяться, все с какими-то забавными выкрутасами — один делает сальто, другой играет на воображаемой гитаре. А Себастьян, кланяясь, осматривает зрителей и останавливает взгляд прямо на мне. Потом его губы расплываются в забавной полуулыбке, он достает из кармана бутафорскую монетку и бросает ее мне. Уже темно, а монетка маленькая, но я все равно ее ловлю, и люди аплодируют, как кажется, теперь и мне тоже.
И я хлопаю с этой монетой в руке. Пока руки болеть не начинают. Хлопаю, как будто могу таким образом продлить этот вечер, могу сделать «Двенадцатую ночь» двадцать четвертой. Хлопаю, чтобы подольше не отпускать это чувство. Хлопаю, потому что знаю, что произойдет, когда я остановлюсь. То же самое, что бывает, когда я выключаю по-настоящему хорошее кино — такое, в котором я полностью растворилась, — я буду выброшена обратно в свою реальность, и в грудь заползет какая-то пустота. Иногда я даже заново пересматриваю фильм, чтобы восстановить это ощущение, будто я являюсь частью чего-то настоящего. Понимаю, что звучит это все глупо.
Но сегодня пересмотреть не удастся. Толпа рассеивается; актеры тоже расходятся. Из труппы осталась лишь пара музыкантов, передающих по кругу шляпу для пожертвований. Я достаю из кошелька десять фунтов.
Мы с Мелани стоим молча.
— Ух, — наконец произносит она.
— Да. Ух, — говорю я в ответ.
— Это было довольно круто. И я ненавижу Шекспира.
Я киваю.
— И это мне только показалось, или тот красавчик, который подходил к нам в очереди, который еще Себастьяна играл, нами заинтересовался?
Нами? Он мне монету бросил. Или просто я ее поймала? Может, он заинтересовался белокурой Мелани в обтягивающем топике? Мел 2.0, как она сама себя называет, куда притягательнее Эллисон 1.0.
— Сложно сказать, — отвечаю я.
— А еще он нам монетку бросил! Кстати, круто ты ее поймала. Может, пойдем и найдем их? Затусим с ними, например.
— Они разошлись.
— Да, но эти-то еще тут, — и она указывает на ребят, которые собирают деньги. — У них можно спросить, где они тусуются.
Я качаю головой.
— Сомневаюсь, что они захотят связываться с тупыми американскими тинейджерами.
— Мы не тупые, да и большинство из них вроде и сами еще тинейджеры.
— Нет. К тому же мисс Фоули может к нам зайти. Надо возвращаться в номер.
Мелани закатывает глаза.
— Почему ты всегда так?
— Как?
— Всегда отказываешься. Как будто ты против приключений.
— Я не всегда отказываюсь.
— Девять раз из десяти. Нам скоро в колледж. Давай поживем немного.
— Я много живу, — резко говорю я. — К тому же раньше тебя это не беспокоило.
Мы с Мелани стали лучшими подругами перед началом второго класса, когда ее семья поселилась через два дома от моего. И с тех пор мы все делали вместе: у нас одновременно выпадали зубы, одновременно начались месячные, и даже мальчики у нас появились друг за дружкой. Я начала встречаться с Эваном через несколько недель после того, как она — с Алексом (он был лучшим другом Эвана), хотя они расстались в январе, а мы с Эваном продержались до апреля.
Мы с ней столько времени проводили вместе, даже, можно сказать, разработали свой собственный язык понятных только нам шуток и взглядов. Естественно, мы много ругались. Как она, так и я — единственный ребенок в семье, так что друг другу мы стали как сестры. Однажды мы так сцепились, что разбили лампу. Но такого раньше не было. Я даже не знаю, какого такого, но с тех пор, как началась эта поездка, я чувствую себя так, словно проигрываю какой-то конкурс, на который на моей памяти я даже не подписывалась.
— Я пришла сюда сегодня, — говорю я нервно и как бы защищаясь. — Я ради этого обманула мисс Фоули.
— Ну? И нам же было так весело! Почему бы не продолжить?
Я качаю головой.
Порывшись в сумке, она достает телефон и просматривает сообщения.
— «Гамлет» тоже только что закончился. Крейг говорит, что Тодд повел всех в паб «Грязная утка». Название мне нравится. Идем с нами. Будет круто.
На самом деле я однажды пошла с Мелани и остальными, где-то на первой неделе нашего тура. Они к тому времени выходили уже раз третий. И хотя Мелани знала их всего неделю — столько же, сколько и я, — у них появились свои общие шутки, которых не понимала уже я. Мы тесно сидели за одним столом, и я вцепилась в свой стакан, чувствуя себя как ребенок, которому пришлось сменить школу в середине учебного года.
Я смотрю на часы, которые совсем съехали. Я поднимаю их повыше, чтобы закрыть свое страшное красное родимое пятно.
— Почти одиннадцать, а нам завтра рано вставать, чтобы не опоздать на поезд. Так что если ты не возражаешь, то противница приключений пойдет в свой номер. — Этим раздраженным голосом я напоминаю себе собственную маму.
— Отлично. Я тебя провожу, а потом в паб.
— А если мисс Фоули зайдет проверить?
Мелани смеется.
— Напомни ей, что у меня был солнечный удар. А теперь уже не жарко, — она начинает шагать вверх по склону к мосту. — Ну что такое? Чего-то ждешь?
Я оборачиваюсь и смотрю на воду и на баржи, толпа, которая была здесь вечером, уже начала рассеиваться. День кончается; ничего не вернуть.
— Нет.
Два
Наш поезд до Лондона отправляется в восемь пятнадцать — так решила Мелани, чтобы у нас было побольше времени на шопинг. Но когда в шесть пищит будильник, она накрывает голову подушкой.
— Давай поедем попозже, — стонет подруга.