Через два дня я уезжаю. Точнее говоря, мы уезжаем, потому что в Нью-Йорке я с тетей Лаурой, которая прилетела послушать мою игру на конкурсе молодых талантов, уверенная, что я выиграю. Я не выиграла. Я стала второй. Что касается меня, первая я или вторая, не играет для меня никакой роли. Для них играет: для тети Лауры, для моего педагога, — но не для меня.
Если я и согласилась принять участие в этом конкурсе, то лишь ради тети Лауры, которая жила этим целый год.
Через два дня мы улетаем, Лаура и я, но двумя разными рейсами. Мы должны были поехать навестить моего кузена в Бостоне, а потом вернуться в Милан, но я не поеду никого навещать и в Милан не вернусь, только Лаура этого еще не знает.
Я скажу ей сегодня вечером, когда вернусь в гостиницу или за ужином в ресторане, где мы будем праздновать мое совершеннолетие. Мое решение явится тяжелым ударом для нее. Но я давно об этом думаю. Я никому не говорю, что уже давно чувствую, как моя жизнь давит на меня, как я не выношу Милан, людей, никого и ничего. Я молчала, потому что я должна была ждать.
Теперь, когда мне восемнадцать, никто не может удержать, никто не имеет больше права делать это.
Я не собиралась становиться пианисткой, хотя все только этого и ждали. Возможно, за меня решил талант. Вместе с тенью моего отца, дважды после смерти принимавшего решения за меня.
Возможно, в один прекрасный день я и впрямь стану великой пианисткой, и музыка, концерты и все прочее станут моей жизнью. Но сначала я хочу разобраться в себе. Сама найти свою дорогу.
Поэтому я и хочу уехать. Я вернусь, если вернусь, когда сделаю свой выбор.
У меня нет корней, у меня есть только половинка семьи, даже четвертинка семьи, у меня есть только Лаура, но и она, по большому счету, никто для меня.
Лаура сделала мне сегодня замечательный подарок. Письмо. Письмо моего отца, которое она хранила двенадцать лет в ожидании моего совершеннолетия. Всего две страницы. Отец, должно быть, написал их в том самом закончившемся трагически путешествии. Он писал скорее для себя самого, чем для меня. Да, да, для себя, потому что мне в то время еще не исполнилось и шести. Может быть, это был разговор с собственной совестью, как будто для этого достаточно одного письма. Кажется, его обнаружили в отцовском бумажнике. Подумать только, бумажник выжил в огне, отнявшем у меня отца.
Лаура говорит, что она его никогда не читала. Увидев, кому оно адресовано, она поклялась сохранить его у себя до того дня, как я стану совершеннолетней. Что до меня, она могла бы и прочитать. И по-моему, она это сделала. Но, в конце концов, это неважно.
В принципе она могла бы дать мне его и раньше. Но тогда мне нужны были не письма. Не оно было мне нужно тогда. И даже не нужно теперь.
Но я его все равно прочту сейчас, сидя на той же самой скамейке, где я не раз сидела с ним, глядя на уток.
Я прочту его. Мне интересно, что такого важного он хотел сказать мне…
Подумать только, Принцесса, до сих пор бывают ночи, когда я внезапно просыпаюсь, проспав не больше часа, просыпаюсь оттого, что мне снится мама, и до сих пор случается, что память о ней не отпускает меня целыми днями. И все же теперь я воспринимаю все совсем по-другому, чем раньше, настолько по-другому, что решил вернуться домой, потому что я слишком долго отсутствовал и потому что у меня огромное желание вновь увидеть тебя. Так что скоро я опять обниму тебя, и, думаю, это будет нелегко. Нелегко для тебя и тем более нелегко для меня, потому что я понимаю: одного объятия мало, чтобы освободиться от груза вины, который я несу, оставив тебя одну.
Я не ищу оправданий, но обязан кое-что объяснить тебе. Надеюсь, однажды ты сможешь понять эти мои объяснения, если, конечно, мне удастся ясно изложить их. Для этого я и пишу тебе письмо. Чтобы запечатлеть на бумаге слова, которые мне было бы слишком трудно произнести вслух.
Понимаешь, Лаура, я всегда был тем, кто гонялся за тенью собственных вопросов, порожденных самыми тяжкими раздумьями, сложными философскими построениями, беспокойством, тянувшимся за мной как бассо континуо, а еще — холодной, почти циничной рассудочностью, с какой я управлял своими слабостями…
Я всегда старался убежать от мира, но наступает момент, когда страдание так безжалостно разрушает тебя, что уже больше нет сил бежать, и ты в ловушке. Я защищался от превратностей жизни (и от себя самого) с помощью отстраненности и смирения, веря, что этого достаточно для защиты.
Я ошибался, потому что отстраненность и смирение еще могут как-то смягчить боль от осознания того трагического, что с тобой случилось, но барьером, помогающим избежать ударов судьбы, они стать не могут. Когда жизнь подвергла меня действительно серьезному испытанию, все мои рассудочные построения разбились вдребезги о стену горя. Потеряв твою мать, я потерял себя, а точнее, ту половинку, которую составлял я сам. Вторую половинку я пытаюсь забыть.
Я не знаю, что такое жизнь. Это я-то, который должен бы объяснить тебе, что оно такое. Есть одно, о чем я могу сказать тебе, что я понял бесспорно: жизнь — это ожидание, долгое ожидание, а бегство от реальности, то есть от, тоски, одиночества, страха смерти и, главное, от себя самого, — всего лишь попытка обмануть время. Но это бегство — ошибка. Лучший способ избавиться от всех этих вещей — остановиться и постараться понять, от кого ты бежишь и почему. Только так можно сорвать маску c персонажа, играющего твою роль в твоей жизни, только так можно разорвать цепи ожиданий других по отношению к тебе, только так в старости можно избежать превращения тебя в карикатуру на того, кем ты был в юности.
И только в этом случае, Лаура, может случиться так, что ты освободишься даже от боли утрат. Вот почему сегодня я спокоен, вот почему впервые я чувствую себя в ладу со своими воспоминаниями настолько, что могу забыть их.
То, что осталось у меня от них, — всего лишь фрагменты. Иногда смутные, иногда яркие.
Я смутно слышу голоса, я смутно вижу лица, на которые когда-то смотрел, руки, которые прикасались ко мне, ощущаю запахи, вкусы, звуки, которые меня опьяняли.
И наоборот, ярко вижу улыбку твоей матери, ее манеру жестикулировать, ее изящество. Я вновь переживаю чувства, которые она вызывала во мне и которые дарила мне ты. И если бы мне пришлась выбирать себе рай, я хотел бы, чтобы он был построен на всех тех чувствах, которые я испытывал.
А пока я в этом нелепом африканском аэропорту жду, когда местному «брату Райту» удастся завести свой самолет, очень похожий на тот, на котором летал Красный Барон[39].
Я тороплюсь вернуться домой, чтобы снова разделить свое ожидание с тобой.
Я повторяю: фрагменты, вспышки остаточной памяти, которые вместо того, чтобы слиться воедино, дробятся на мелкие осколки.
Лаура, мало обладать воспоминаниями. Нужно иметь мужество расставаться с ними, чтобы не искажать их смысла.
С любовью к моей Принцессе, папа.
Замечательные слова, папа. Правда, замечательные. Но что это? Твое философское завещание или идея для новой песни?
О каких чувствах ты говоришь?
Я никогда их не испытывала.
Ты пишешь, что с воспоминаниями нужно расставаться, чтобы не исказить их смысла. Но, папа, расстаются только с тем, что имели. А я, видя, к чему мы все пришли, я — нет, я ничего не имею и ничего не жду.
Я поднимаю руку, чтобы остановить такси. Сажусь. Таксист поворачивается ко мне и спрашивает:
— Куда едем?
Мне кажется, парень — пуэрториканец. Молодой, не старше двадцати пяти. На голове бейсболка, вся в наклейках и значках.
— «Уолдороф Астория»[40], — говорю я.
Он подносит два пальца к козырьку, говорит: будет сделано — улыбается, поправляет зеркало (чтобы лучше меня видеть!) и заводит мотор.
Уже стемнело. Я сидела, глядя на уток, больше двух часов и теперь чувствую себя усталой и потерянной. На этой скамейке со мной произошла странная вещь: неожиданное воспоминание, настолько четкое и конкретное, как будто я реально присутствовала при этой сцене.
Вот она — я, и вот он — папа. На нем темное пальто, белая вязаная шапочка, длинный шарф обматывает шею. Повсюду лежит снег, и я смеюсь от счастья, я вижу снег впервые в жизни. Я трогаю его, чувствую холод в пальцах, играю им…