– Политические грехи, батюшка, иногда на небесах считаются добродетелями…

– Никогда! Заблуждаетесь.

– Христа обвиняли, батюшка, в том, что он называл себя царем…

– Не время и не место… – сказал батюшка и скрылся.

Пропала охота ходить в церковь. В Великую пятницу я зажег у себя в камере огарок свечи с золотом и слушал, как в тюремной церкви пели арестанты «Слава долготерпению твоему, Господи», как в синей тишине весенней ночи перекликались колокола городских церквей, и невыразимая тоска щемила мне грудь, выдавливала на глаза слезы. Глухое пение, перезвон колоколов и огонек восковой свечи напоминали о смерти и погребении… И вдруг в памяти нарисовался полутемный зал в старом доме, гробик с тремя горящими свечками и бледное личико Вовочки в кружевном чепчике, сложенные ручки с восковыми пальчиками… Закрыл глаза и вижу около гробика тонкую женщину в черном, с страдальческим выражением на прекрасном лице… Уйди, Калерия! Я не хочу вспоминать о тебе. Я не люблю тебя, я никогда не любил тебя, я лгал себе самому, когда говорил тебе о своих муках и о радостях любви!.. Я люблю Зою, мою чистую белую невесту с золотыми косами. Только ее! Уйди же, Калерия, я не хочу тебя видеть!.. Я не хочу о тебе думать…

– Зоя, Зоя!.. Где ты, моя светлая голубка?

Я с сердцем погасил восковой огарок, рождающий в памяти черный призрак прошлого, и, ходя по камере, с грустью тихо декламировал свои стихи, посвященные Зое:

Ярко блещут звезды в синеве небесной,

Чрез окно струится аромат весны,

Над землей уснувшей роем бестелесным

Носятся на крыльях феи грез и сны…

Звездочка мигнула в вышине далекой

И опять зажглася синим огоньком…

Звездочка, брось луч свой к деве синеокой,

Разбуди ей сердце и шепни тайком!

Ты шепни о том ей, как тоскует милый,

И отдай ей крылья от моей мечты, —

Пусть, хоть на мгновенье, сказочною силой

Превратится в грезу, фею Красоты!..

Надо мной склонилась русая головка

И коса упала ко мне на плечо…

В полутьме сверкнула глазками плутовка

И поцеловала крепко, горячо…

Синеет в раскрытой форточке кусок небесной синевы с одинокой звездочкой, ласковый теплый ветерок приносит пугливые еще грезы о радостях весны, а колокола невидимого города грустно и торжественно перекликаются, то далекие и тонкие, то близкие и гудящие низким басом… А в тюремной церкви арестанты в кандалах с верой и упованием поют:

– «Слава долготерпению твоему, Господи»!

Какая теплая ночь! Насторожилась и прислушивается к перезвону колоколов. И небеса притихли. И звезды задумались. Какая-то тайна есть между небом и землею. Что-то знают земля и небо, чего не знаем и никогда не узнаем мы, люди. И от этого кроткая печаль волнует душу. Странно: на свободе, когда читал Бюхнера, не верил в Бога и верил только в Дарвина, всё было так ясно и понятно: Бога нет, как дважды два – четыре, его придумали умные и ловкие люди, чтобы удобнее и легче было морочить простаков… А вот теперь опять всё неясно и всё непонятно. Смотрю в синюю глубь неба с задумчивыми звездами, прислушиваюсь к плавающим в тишине звонам колоколов – и душа наполняется каким-то благоговейным трепетом, и ясно чувствуешь какую-то великую тайну между землей и небом.

– Нет, не может быть, чтобы не было Бога…

– «Слава долготерпению твоему, Господи!» – поют арестанты.

Я глубоко вздыхаю и молюсь в форточку на кусок далеких, полных тайны небес.

Но вот всё стихло. Не поют арестанты, замолчали колокола. Молчат земля и небо. Кончились великие страдания Христа, положившего душу за други твоя… В страданиях за правду и ближних люди приобщаются к великим страданиям Христа. И, может быть, поэтому в душе моей иногда ярко вспыхивает радость, что я томлюсь в тюрьме в эти дни великих страстей Господних… Да, да, это так! «Слава долготерпению твоему, Господи»! – шепчу я и, успокоенный, с тихой и кроткой душой, ложусь в постель. Не спится. В раскрытой форточке синеет кусок неба с одинокой звездочкой и притягивает к себе какой-то неведомой силою. Влажной прохладной волною льется с воли тревожащий воздух весенней ночи. Какую-то радость приносит он из неведомых краев на своих крыльях, пробуждает в памяти какие-то смутные, радостные воспоминания…. Весенний шум старых берез с молодыми листочками; голубые небеса с плывущими куда-то белыми облачками; зеркальная поверхность родной Волги с убегающими в синюю даль горами; дымок парохода, грустный, далекий свисток: плоты в розовом тумане весеннего вечера на реке…

– Зоя, Зоя!..

Старый сад с липами, с таинственными шатрами из зеленых кружев листвы, с одуряющими ароматами сирени, с огнями скрытого деревьями старого дома… Белая, как снег, гибкая Джальма в синих сумерках теплой молчаливой ночи, распахнутое окно беседки… и прекрасное лицо черной женщины с черным пламенем странных, пугающих душу глаз…

– Уйди, Калерия!.. Я не хочу вспоминать и не хочу думать о тебе.

Не уходит. Властно стоит в памяти и насмешливо смотрит прямо в глаза…

– Какие бесстыжие глаза у тебя, Калерия!.. Не смотри на меня! Уйди!

Не уходит. Приближает свое лицо, порывисто дышит горячим дыханием в щеки и раскрывает свои красные губы…

– Пойдем… пойдем…

– Куда ты влечешь меня? Разве ты не знаешь, что я люблю Зою, что Зоя – моя невеста?

– Пойдем на край света!.. Уже пришла весна. Шумит старый сосновый бор, распустились на озере белые лилии и желтые кувшинки, выросла мягкая душистая трава… Разве ты не слышишь, как пахнет земляникой?

– Ах, Калерия… Какая ты красивая!..

– Да, да… Идем же на край света… встречать, весну!..

На другой день я проснулся разбитый и усталый, с смутной тоской на душе… И когда я вспомнил кошмарные сны пролетевшей ночи, я почувствовал жгучий стыд и, закрыв глаза, прошептал:

– Прости, Зоя… Я не виноват… Мне стыдно и… гадко…

XXXII

В Великую субботу прилетели вестники радости: вечером, после поверки, стражник принес мне в камеру кулич, пасху и десяток красных и зеленых яиц.

– Вот вам… разговеться!..

– От кого? Постой, скажи, от кого…

Ушел. Я стал рассматривать пасхальные приношения, и сердце запрыгало от радости:

– Мама!.. Вижу по куличу, что мама… Приехала милая старушка… Да, конечно, она: узоры на куличе – наши, семейные, такие памятные… Ах, милая старушка, как я рад, что увижу тебя, родная! Как я люблю тебя, раньше я этого не чувствовал, а вот теперь…

Я понюхал кулич и еще более убеждался, что от него пахнет нашим старым домом. Милый кулич, словно молчаливый друг, ты с любовью и лаской смотришь на меня со стола и говоришь мне:

– Христос Воскресе, Геня!

А яйца красили тетки. Вот эти старшая тетка, а эти красные – младшая. Смешные тетки! За что я их не любил? В сущности они очень милые старые девы, меня любят по-своему, берегут мою нравственность, как они сумели сберечь свою собственную. Это смешно, но надо уметь понять и простить. Говорят, младшая была очень недурна, имела несколько женихов, но как только жених заговаривал о любви и делал попытки поласкаться с невестой, так она оскорблялась, рыдала и гнала вон жениха.

– Он нахал, развратник! – кричала она из запертой комнаты, и роман обрывался на самом интересном месте. Эту тетку до сих пор называют в уезде «невестой неневестною»…

– Ах, вы тетки, старые лебедки!.. Ей-Богу, и вас я люблю…

Теперь на моем столе – кусочек нашего дома, кусок нашего пасхального стола. Что же, и то хорошо. У меня всё по кусочкам: кусок неба, кусок воздуха, кусок свободы, кусок стола, кусок Пасхи Христовой. Раньше был, вот здесь, в каменной стене, кусок Зои… Теперь его – нет… Всколыхнулось радостью сердце: может быть, мама достала три тысячи и возьмет меня на поруки?.. Свобода, свобода! Только в неволе начинаешь понимать, какое это огромное счастье распоряжаться своим телом: куда захочешь – иди, на что хочешь – гляди, что хочешь – слушай, а чего не, хочешь – не слушай, на кого хочешь – гляди, а на' кого не хочешь – не гляди… Куда я пойду? К Зое! На кого буду глядеть? На Зою! Что я буду слушать? Голос Зои! На кого смотреть? На Зою, на Зою!.. Первым делом женюсь на Зое. Как это устроится, я еще не знаю, но это должно быть и будет. Наверно, мама привезла мне весточку о Зое и о том, как всё это должно устроиться…

– Тетки, вы уже наверно оплакали мою нравственность!..

Кто-то идет. Не ко мне ли?.. Бренчат ключи, гремит железный засов.