– Какие страшные вещи говоришь ты!.. Не понимаю. Можно подумать, что…
Мы замолчали. Я сидел как приговоренный к казни, доживающий последние минуты жизни. В голове кружились и путались мысли, воспоминания о светлой, неомраченной любви, о том, как мы с Зоей познакомились и как занимались алгеброй. Как тогда было ясно, прозрачно на душе! Пропала светлая, беспечная радость… В памяти рождается грозовая ночь, красная занавеска, тревожные зарницы молний, под которыми вспыхивают розовым отблеском черные бесстыжие глаза и разметавшиеся по траве черные волосы…
– Ну, посмотри на меня… Иначе я… Геннадий! Слышишь? Я заплачу…
И заплакала тихо, беззвучно.
– Ты – странный… Ты… не сильно любишь меня… Всё пугаешь. Ты хочешь напугать чем-то нашу любовь и… оборвать ее… Да? Скажи прямо! Да?
– Нет. Видишь ли, Зоя… Я долго обманывал тебя и больше не могу…
И тихо, не поднимая головы, я стал, запинаясь и путаясь, рассказывать бедной Зое всю правду, смягчая ее, насколько было можно и насколько умел это сделать. Рассказал. Тихо-тихо. Поют птицы, гудит где-то пароход, где-то поют грузчики: «Вот нейдет – да вот пойдет», ласково поплескивает река, о чем-то перешептываясь с берегом. Поборол стыд и страх: взглянул в сторону Зои. Сидит неподвижно, как изваяние из мрамора, и полными слез глазами смотрит неподвижно в золотисто-голубую дымку волжских туманов. Застыла. Только губы вздрагивают мелкой дрожью и тяжелые капли слез тяжело падают и катятся по щекам.
– Ты больше не любишь меня, Зоя…
– Тише… Молчи… А то заплачу…
Опять долгое, как вечность, молчание. Глубокий одинокий вздох.
– Можешь простить или… нет?.. Зоя!
– Погоди… Не знаю… Сейчас мне больно… Потом… Я приду…
Встала и тихо, с опущенной головой, пошла из сада.
– Напиши мне! Если не можешь простить, напиши прямо…
Зоя, не оборачиваясь, кивнула головой и скоро пропала в зелени сада, а я так и остался на скамейке. Не смел пойти за нею.
Мне было так скверно и так больно, что хотелось разом кончить все страдания: подбежать к обрыву и прыгнуть в Волгу. Я подошел к обрыву и стал смотреть вниз. Притягивает спокойная гладь реки: должно быть, там, в глубинах родной реки, так тихо и так спокойно… Шагнул ближе, из-под ног посыпались вниз камешки и песок. Вздрогнул и отпрянул. А потом почти побежал из сада с криком:
– Зоя! Зоя!.. Погоди!.. Я должен видеть тебя в последний раз…
XXXVIII
– Ну-с, молодой человек, придется полежать.
– Не могу я, доктор, больше лежать.
– Рано пташечка запела – как бы кошечка не съела, молодой человек…
– Я должен ехать… В Крыму я поправлюсь скорее. Вы обещали через неделю, а теперь идет уже вторая… Я не могу, доктор.
Мама качает головой и жалуется:
– Вы не велели сидеть на сквозном ветру, а он не отходит от окна.
– Закрывайте!
– Открывает. Он уже уложился.
– Рано. Плохо кушаете, молодой человек.
Ах, вы! Слепые, близорукие люди. Вы думаете, что чем больше я буду кушать, тем счастливее буду в жизни? Болит душа, душа болит, а вы… Вот уже скоро неделя, как уехала Зоя, а телеграммы нет. Оставила письмо и уехала.
«Я не могу сказать тебе сейчас, прощаю ли. Не знаю, сама не знаю. Сегодня мы с папой уезжаем в Крым. Дай мне подумать, переболеть душой. Я тебе телеграфирую искренно. Должно быть, прощаю, но больно мне, невыносимо больно, и я боюсь обмануться. – Зоя».
Нет телеграммы. Сижу у окна и смотрю на дорожку к воротам: каждый день дожидаюсь, когда появится почтальон или телеграфист. Каждый день ожидание мучительнее и каждый день – разочарование; приносят и письма, и телеграммы, но не мне. Ах, Зоя, что ты со мной делаешь? Зачем мне выздоровление и жизнь, если… Но ты должна сказать. Ты не в праве так мучить, если даже… если даже больше не любишь! А если ты так долго колеблешься, значит – не любишь. Не любишь, нет, не любишь!.. Но тогда зачем мне ехать в Крым! Никуда не надо ехать. Никуда!..
– Отойди от окна.
– Ах, оставь меня, мама!.. Не всё ли равно?.. Не сегодня, так завтра…
– Что «не сегодня, так завтра»?
– Умирать.
– Вот тебе раз! То – жениться, то – умирать. Не поймешь вас.
– Наша жизнь, мама, только крохотный кусочек, одно мгновение в вечности. Если посмотреть на тысячи лет, которые прошли до появления на свет, и на тысячи, а может-быть и миллионы лет, которые пройдут после нашей смерти, – так не стоит и думать о жизни…
– Чепуха какая!
– Сегодня есть, а завтра тебя нет. И ничто не изменится с твоим исчезновением. Всё так же будет день, и будет ночь, зима и весна, радость и горе…
– А ты хотел бы, чтобы после нас ничего не было?
– Мне всё равно… Суета сует, мама. И так же люди будут говорить, что любят и никогда не разлюбят, а сами…
– Вон телеграфист идет.
– Где? Да, да!..
– Куда же ты побежал?.. Ах, наказание Божие!
Я выбежал в коридор, потом на лестницу. Стою, свесив голову в пролет лестницы, жду и прислушиваюсь, что делается в конторе больницы. Мешают проклятые часы: стучат, словно рубят дрова. Стукнула дверь. Кто-то идет. Куда? Наверх!..
– Сестрица, вы что несете?..
– Телеграмма… вам!
– Мне!
– Вам. Вот извольте…
– Спасибо, спасибо! Вы такая милая…
Сестрица вскинула на меня удивленные взоры и, повернувшись, пошла обратно, а я зажал в руке телеграмму и побежал в свою палату.
– Мама! Телеграмма.
Смотрю на телеграмму и боюсь ее распечатать: ведь там – моя судьба, моя жизнь. Трясутся руки и замирает сердце. Опять трудно дышать.
– Мама!.. Распечатай телеграмму и сперва посмотри, откуда и от кого, но не говори содержания.
– Что за фокусы? Ну давай!.. «Распечатай», а сам не дает.
– На! Сперва – откуда?
– Из Ялты. От Зои.
– Знаю, знаю!.. Погоди, ничего не говори.
– Что ты дуришь, Геннадий!
– Скажи, как подписана. – «Твоя Зоя».
– Не может быть!.. Ты лжешь, мама…
– Ей-Богу, «твоя»! На, читай сам! «Прощаю, люблю, жду. Твоя Зоя».
– Мама! Я спасен! Мама, мама… милая, родимая старушка!..
– Да погоди ты, сумасшедший!.. Я упаду, оставь меня, Генька! Что ты, словно сбесился…
– Сбесился, мамочка… Ей-Богу, сбесился!.. Зойка! Зойка! Милая, добрая Зойка!
– Ничего не понимаю…
– И не надо, мамочка. Завтра я еду, еду, еду…
– Погоди, что скажет доктор…
– Не желаю. Не слушаю. Ничего знать не хочу! Еду, еду, еду…
И я громко запел:
«Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…»
– Не ори! Здесь больница.
«Сине-окую девицу, черногривого коня…»
– Не ори, тебе говорят!
– Ничего, мамочка…
«Я кра-савицу младую прежде сладко поцелую…»
– Не пойте. Здесь неудобно.
– Простите, милая сестрица. Не буду… Ей-Богу, не буду!..
– Допелся… Говорила тебе… Точно гимназист… А еще жениться…
– Ничего, мамуся… Я – шёпотом… «Я краса-вицу младую прежде сладко поцелую, на коня потом вскочу, в степь, как ветер, полечу»…
– Расскакался…
– А где, мама, корзинка с теми вещами, которые тебе отдали в жандармском управлении?..
– В конторе. Сюда не позволили.
– Экая досада! Надо бы кое-что взять с собой. Завтра я еду. Это решено и подписано. Может быть, ты – со мной… Всё равно уж: там есть один родитель, будет еще одна родительница.
– Ты знаешь, что мне нельзя. Я и без того не знаю, как там без меня… Тетки хворают, кругом обворовывают, приказчик запил.
На вечернем обходе долго торговался с доктором. Уперся: раньше, как через три дня, не пускает. Что такое три дня? Просто придирка, упрямство, желание покуражиться. Ну, чёрт с тобой, бери у меня эти три дня, пей мою кровь и мое счастье! Слава тебе Господи… Слава долготерпению твоему, Господи, слава…
– Значит, не едешь со мной?
– Да нельзя, Геня… И денег в обрез… Как я жалею, что отправила Калерии тысячу-то! Потом уж рассчитались бы. Осенью она собирается к нам погостить…
– К нам? С какой стати?
– И опять с ребенком притащится, помяни мое слово.
– С какой стати! Ты же потом будешь сердиться и каяться, что…
– Неудобно: дала денег на твой выкуп и пишет, что горит нетерпением повидать политического преступника… Никогда, говорит, не случалось их видеть.
– Подлая!
– Ну уж это, Геннадий Николаевич, нехорошо и неблагодарно… Пусть поживет… Она думает, что ты попрежнему будешь бегать за ее хвостом…