Зиновьев дернулся так, словно его палкой ударили.

– Ты, сучка постельная, со мной так не разговаривай.

– И ты, урод, мне не тычь!

Зиновьев выматерился сквозь зубы и пошел прочь из туалета, но Нина решила добить врага до конца и крикнула в спину:

– Научись после сортира руки мыть, деревенщина!

Он прихлопнул за собой дверь так, что едва стекла в окнах не вылетели.

Но результат этой беседы оказался таков, что ни Андрееву, ни людям рангом выше его не удалось быстро перевести Нину из уборщиц в ассистентки. Васильев отозвался о ней плохо как о работнике, а Зиновьев в каких-то сферах заявил, что давно знает Н. В. Агафонову с самой скверной и неприличной стороны. А когда его попросили расшифровать это заявление, то он вполне прозрачно намекнул, что это дело очень постыдное, когда молодые кадры из редакции документально-репортажных кинотелепрограмм проталкивают по должности своих проституток.

Команда Андреева тоже заупрямилась и сменила тактику. Нине предложили уволиться по собственному желанию, а через пару недель вернуться назад, напрямую написав заявление с просьбой зачислить ее ассистенткой режиссера. При такой схеме Зиновьев и все недруги команды были почему-то бессильны.

Образовавшийся в трудах недельный перерыв Нина и не знала как использовать, но неожиданно на адрес Натальи пришло письмо из деревни от сестры Валентины.

3

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПЕПЕЛИЩУ

Письмо было написано на листке, вырванном из школьной тетрадки, почерк у Валентины был твердый, но корявый.


«Дорогая сестренка!

Вчера мы тут смотрели телевизор, и нам показалось, что увидели тебя. И Семенюки тоже прибежали и сказали, что вроде бы это твоя рыжая грива там была на сцене где-то за границей. Эта программа повторялась утром, и мы смотрели уже всей деревней. Половина говорит, что это ты, а другие говорят, что ты такой никогда не можешь быть. Так что мы теперь в большом смущении.

Живем мы хорошо, картошки хватило до весны. Мать совсем еле ходит. Всю зиму пролежала на печке, мы думаем, что вскорости она преставится. У меня тоже поясница болит, ты бы приехала, Нинок, а то ведь так вот передохнем все друг за дружкой и даже не повидаемся. А если это ты по телевизору была, то нам это очень гордо, так что приехать тебе надо. Обнимаю и целую, всегда твоя сестра Валентина».


Письмо это так расстроило Нину, что она даже всплакнула, а Наталья сказала:

– Ладно, съезди на старое пепелище, такие вещи душу встряхивают и для здоровья полезны.

– Ты что, с Игорьком посидишь?

– Да что уж там, прикипела я к мерзавчику, день как его не вижу, так словно меня рюмкой обнесли. Езжай.

Нина заколебалась. Болела ли у нее душа по матери, сестре, младшему брату, по куче родственников в деревне, она и сама толком не знала. Одно она знала точно, что никогда уже и нигде не будет для нее на земле и в жизни такого места, где девчонкой она научилась плавать, чуть не утонула в речке, где ясно-холодное небо было усыпано блеклыми звездами, а луна была огромная и желтая. Где часами она могла лежать на песке в дюнах и смотреть на эти звезды и луну, и темными ночами сидеть с Борькой на берегу, глядя на лунную дорожку, начинавшуюся у самых ее ног. Она понимала, что возврата туда нет, что все там нынче по-другому и люди другие, но все же решилась съездить.

Петя проводил ее на вокзал и сказал на прощанье:

– Если подвернется под руку – икону мне привези. Чтоб подревнее была. На этом деле сейчас хороший навар можно получить.

– Хватит с тебя болгарской куртки.

Петя удовлетворенно хмыкнул, потому что так полюбил свою блестящую куртку с дюжиной «молний», что, по подозрениям Нины, и спал в ней не раздеваясь.

– Ты мне икону привези, а я тебе по курсу рубля-доллара долг спишу.

– Это какой еще долг? – поразилась Нина.

– Как это какой? Ты что забыла, что ли, у меня ведь и твоя расписка есть! Все по закону.

Нине такие шуточки были неприятны, как и вся история с этим долгом и похищенными Натальей деньгами.

– Ладно тебе, – сказала она. – Деньги мне не ты одолжил, а Наталья, с ней я и разберусь. А насчет иконы посмотрим. Ничего не обещаю.

– Постарайся, – подбодрил кожаный Петя. День и почти полную ночь Нина ехала в поезде, а потом от станции – на подвернувшемся грузовике.

Родной дом-пятистенок, казалось, вовсе не изменился, только кряжистей стал да словно ушел, укрепился в землю.

Валентина как раз вышла из ворот с пустыми ведрами на коромысле, поначалу мельком глянула на Нину, прошла было мимо, а потом развернулась и охнула:

– Нинка?

– Я, Валюха.

Начались визги, слезы, крики. Из дому, переломившись в поясе, вышла матушка, очень постаревшая, с лицом сморщенным и одним глазом, затянутым бельмом. Родная, милая мать. Нина чувствовала, что сейчас в голос зарыдает и как удержалась на одних всхлипываниях, откуда силы нашлись, сама не знала.

Истопили баню, Нина помылась с дороги, распарилась, а Валентина сказала:

– Сильно тут все переменилось на твой глаз?

– Я еще ничего не видела.

– Ты сходи, где дюны были, там сейчас дома-башни стоят и ТЭЦ построили.

– Нет. Не пойду, – ответила Нина.

Ей не хотелось любоваться гордостью односельчан – трубами ТЭЦ и башнями бетонок. Она хотела, чтобы в памяти ее все осталось прежним. А здесь сейчас о прежнем напоминала только поляна за околицей, дубы да акации перед выгоном.

Хозяйство сестры и матери оказалось в полном, даже образцовом порядке, но заслуга эта была не мужа Валентины, который вот уж пять лет исчез неведомо куда. Из города в дом частенько наведывался младший брат на своей машине. Он работал механиком в гараже, грозился, что как наладится фермерская жизнь, как примут закон о фермерах, он тут же с городом навеки простится. А пока приезжал на неделю-другую и день-деньской хлопотал на подворье. Но не было уже ни у Агафоновых, ни у соседей никакой мычащей и блеющей живности, поскольку просто ее уже негде было пасти – на лучших лугах отстроили санаторий, посадили вокруг него маленькие чахлые елочки, и все это хозяйство было обнесено высоким железным забором.

Вечером в доме собралась, кажется, вся деревня. Все, что имелось в доме, выставили на стол, посредине водрузили самогон все в тех же до боли знакомых высоких бутылках зеленого стекла. Нина, к удивлению матери и сестры, выпила рюмку, сплюнула и перешла на водку, которую привезла с собой.

– Другая ты стала, – то ли печально, то ли с одобрением сказала мать.

– Другая жизнь, другая личность, – солидно сказал сидевший напротив Нины широкоплечий мужик, и вдруг она поняла, что это никто другой, как Борька.

– Борька! – крикнула она. – Ты что же, на море не остался?

– На что мне эта лужа соленая? Детство это было. Борька указал Нине глазами на дверь, поговорить наедине, наверное, собирался, но Нина сделала вид, что этого призыва не заметила.

Какой-то совершенно незнакомый старикашка потянулся к ней через стол со стаканом самогона и просипел:

– Так разреши наши сомнения, Агафонова. Тебя ли наш народ видел по телевизору или не тебя?

– Меня, – ответила Нина спокойно, а за столом заорали так, словно им сообщили о пришествии Страшного суда.

Оказалось, что одна половина деревни поспорила по этому поводу с другой, поспорили – на деньги, чего раньше в деревне никогда не бывало. Теперь победители торжествовали, требовали свой приз, а проигравшие печалились и требовали с Нины доказательств, что это была именно она.

– Так кем же ты теперь в столице числишься? – не унимался все тот же старичок, и Нина внезапно узнала в нем бывшего председателя колхоза.

– Я работаю на телевидении, – ответила она. – В съемочной группе.

Ответа оказалось достаточно, хотя вряд ли за столом нашелся хоть один человек, который бы понял, чем Нина занимается. Но она сама даже немножко погордилась собой, поскольку и не соврала, и не очень приятной правды не сказала. Потому что Воробьев на прощанье ей испортил настроение, пояснив, что ассистент режиссера – это тот, кого называют «мальчиком за пивом», а вовсе не великая творческая должность. Но за этим столом поняли бы еще меньше – слово «ассистент».

– Снимаешь кино? – проявил знания Борька.

– Да.

– А как твое семейное положение? – не унимался бывший председатель. – Как материальный уровень достатка?

Однако мать уже почувствовала, что в этом плане жизнь у дочери сложилась непросто, что лучше об этом на народе не рассказывать и потому крикнула: