Во дворе привычно бегала ребятня, выгнанная на свежий воздух бдительными мамочками, дабы малышня не засиживалась у компьютеров с планшетами. В принципе, разница невелика. Они просто теперь бегали по улице с теми же планшетами вокруг горки, выискивая таинственных монстров по мигающим точкам на карте в игре. На лавках ворчали точно встрепенувшиеся воробьи бабушки. Парочка из них зыркнула на меня привычным презрительным взором, пробормотав что-то: «Гляди Манька, эта идет, из рыжих». Не удивлюсь, если на притчах всех соседей наша дружная маленькая семья, состоящая из трех одиноких женщин, уже была объявлена шабашем и занесена в список для сжигания инквизицией.
Пока мой взор скользит по отчищенным дворниками серым бордюрам, с которых давно стерлась белая краска, до пустых клумб, где летом обычно расцветают многолетние цветы — пытаюсь не думать о деле. Переключить голову сейчас — лучший вариант. Меньше нервничаешь, больше готов к внештатным ситуациям на месте. Потому немного задержалась, разглядывая пластиковые окна, цветы в горшках, проводящих суровую зиму за стеклом балкона в тепле (при ярком солнце) и слыша радостные крики детей вокруг, пытающихся у одной из лысых яблонь отыскать какого-то там виртуального зверька.
— Ай, рыжая, огонь прямо в глаза от волос твоих, — слышу рядом голос, выведший меня из задумчивости. Поднимаю взор, на меня черным пронзительным взглядом из-под пухового платка цыганка смотрит. Укутанная в шубу, она с интересом наблюдает за мной, будто я какой-то диковинный зверек. Протягивает темную, будто испачканную в угле руку с неровными ногтями, хватая мою ладонь раньше, чем успеваю отпрыгнуть и с интересом вглядывается в замысловатые линии на ладони.
— Ой-ой, — цокает языком, отчего невольно дергаюсь, едва по морщинистому лицу пробегает тень. — Венец безбрачия на тебе, милая. Проклятие семейное, на роду женском. Ай, такая красивая, такая молодая…
И говорит так, будто сейчас прямо тут от этого проклятия умру. Пожимаю плечами, негромко фыркая. Будто я без нее не в курсе, что в нашей семье мужчины товар штучный и, можно сказать, одноразовый. Хватает на один запал — единственная девочка, а после сдувает попутным ветром куда-то за пределы солнечной системы.
В смысле, растворяется в небытие.
— Не удивительно, — пытаюсь выдернуть руку. — Я рыжая, нам вообще по жизни не везет.
Ничего подобного, вцепилась точно комар к носу, взглядом буравит, прямо дурно становится. Снова пытаюсь выдрать пальцы, однако цыганка приближается, заглядывая мне в глаза, словно пытаясь в цвете радужки ответ на вопросы вселенной отыскать. Не знаю, что нашла. Но выдала совершенно нормальным тоном, нахмурив густые седые брови.
— Красавца вижу, — произносит, словно впрямь будущее мое читает. — Чернявый, молодой. Знаешь его, однако не видишь. Балабол, каких поискать, и дурень знатный, но ради тебя в омут бросится, от богатства несметного откажется, жизнь твою спасая. А ты бросишь мечты несбыточные, дабы единственной ему стать.
Так вдохновенно говорила, что у меня будто разум помутился. Слушаю, стоя возле подъезда, уши развесив на полную. Вокруг снует народ, бабушки подозрительно косятся, кто-то даже крестится. Все ни почем. В моих мечтах ослепительный брюнет свои злата бросает, спеша мне навстречу. А затем из состояния гипноза меня выводит хлопок по руке, и я озадаченно пялюсь на протянутую руку ладонью вверх.
— Чего? — непонимающе приподнимаю бровь, на что цыганка нетерпеливо на рюкзак мой кивает, деловым тоном отвечая:
— Все будет, если проклятие сниму родовое. Давай — тариф пятьсот рублей, но тебе сегодня скидка, потом пятьсот пятьдесят.
Рот сам собой открывает от такой беспечной наглости, сама же возмущенно ору:
— Чего? Это по-вашему скидка?! Пятьсот же изначально было!
Цыганка нетерпеливо топает ногой по примятому протоптанному снегу, чуть не поскальзываясь, негромко матерясь сквозь зубы.
— Будешь возражать, проклятие укоренится, а цена до шестисот пятидесяти вырастит, — пожимает округлыми плечами, чуть позвякивая браслетам на широком запястье, приглаживая юрку. Широкую юбку своего расшитого платья.
Цыкнув, лезу за кошельком, вспомнив, что у меня нет при себе налички и снова гляжу на гадалку, которая невозмутимо достает новенький Айфон последней модели, прочитав мой ответ на лице и говорит:
— Ладно, на карту по номеру кидай.
В общем, вернулась домой с пятирублевой заговоренной монеткой, завернутой в яркий платочек и чувством, что я полная дура. В принципе, от правды недалеко. Запихнув монетку в ближайший мамин горшок с фиалкой, как наказала цыганка, зарыла землей, отправившись жечь платок на кухню над раковиной. Пока догорал шифон, выделяя неприятный запах с темным дымом, успела поставить чайник, припоминая, где мамин лыжный костюм, в котором она ходит на слежку.
— Лилька… кхе! Ты решила нас отравить или накуриться отравой, именуемой кальян, которую так любит твоя маман? — в нашу просторную светлую кухню вплыла Антона Васильевна, размахивая томиком «Война и мир», разгоняя едкий дым. В глазах слезилось, пришлось даже окно распахнуть. Понятия не имею, что за ткань, но уже верю в проклятие. Оно явно пыталось нас убить, потому у меня даже в горле запершило от неприятного аромата.
Моя интеллигентная, во всех смыслах, бабушка — член союза журналистов СССР и человек старой закалки, задумчиво оглядела светлые шкафы, стены и бытовую технику. Остановившись на мне взглядом. Ее взор прошелся по моему мягкому свитеру и узким джинсам, отчего бабуля презрительно выпятила губу, недовольно опустив изящные очки для чтения на нос.
— Опять в штанах? Ты так никогда не выйдешь замуж, Лилия!
Закатила глаза, хватая свою любимую большую кружку, наливая ароматного травянистого чая с мятой и малиной, прикрывая на секунду глаза от удовольствия. Бабушка рядом зашуршала, доставая из шкафа сладости, отчего я мгновенно открыла глаза, голодным взором покосившись на овсяное печенье.
— Сначала обед, потом сладкое, — строгим, как в детстве голосом заявила Антонина Васильевна, изящным движением перекинув на другое плечо край желтого шелкового шарфика, пригладив домашний брючный костюм.
Когда твоя бабуля большую часть своей жизни писала оды партии, вольно-невольно отложился отпечаток на ее сознании. Она очень тяжело перенесла девяностые и развал союза. Для тех, кому жизнь казалась стабильной, неожиданно пришлось столкнуться с суровой реальностью. Подозреваю, она все еще скучала по старым временам, хоть постоянно твердила, что рада тому, что журналисты теперь в свободны в своих высказываясь — в пределах разумного.
— Бабушка, — вздыхаю тяжело, тяня руку к вазочке, но меня шлепнули по руке. — Одну то можно.
— Нельзя, — отрезала, кивая на большой холодильник, — там борщ, доставай, ешь. Нечего лицо кривить.
— А готовил кто? — с сомнением спрашиваю, придвигаясь бочком по столу, добираясь до дверцы и открывая ее. Н-да, негусто. В большой кастрюле борщ, рядом валяется вялая морковина, чуть тронутый плесенью кусок сыра и десять яиц в коробке из магазина со вчерашнего дня. В нашей семье три женщины, и ни у одной руки из правильного места не растут.
— Я, — гордо заявила бабушка. Затем как-то стушевалась, дернув нервно пуговицу на тщательно отглаженной светло-серой блузке. — Правда, поджарка сгорела.
— Совсем? — обреченно уточняю, отдергивая руку от яркой красной кастрюли, косясь в сторону задумчивой бабули.
— Да, в общем, свари себе яйца, — махнула рукой, чинно отпивая из небольшой кружечки чай. Из того самого сервиза, который по особым случаям в серванте хранится. На мое красноречивое выражение лица невозмутимо сказала:
— Нечего ему в шкафу пылиться. Двадцать лет стоял, пора на благо общества поработать. Тем более, у меня сегодня гости. Мои подруги из литературного клуба.
А ну да, пять старушек рассядутся на диване в нашем зале, будут обсуждать творчество Есенина, Лермонтова и параллельно сплетничать о том, чья дочь или внучка добилась большего успеха, меряясь удачностью замужества или женитьбы своих родных. В очередной раз воздеваю глаза к потолку, хватая кусок сыра и придирчиво разглядываю его, решая, что плесень — это не вредно.
— В любом случае меня сегодня не будет. Дела, — коротко отвечаю, напоровшись на заинтересованный взор таких же светло-карих глаз, как у меня и мамы.