Чем больше Зайнаб ненавидела хромого Гамида, тем больше он становился навязчивым, неотступным. Когда Зайнаб переигрывала его, он всю свою злость вымещал на тщедушной козлиной бородке, дергая ее и выдергивая из нее пучки седых засаленных волос.

Казалось, сегодняшний весенний день привел в движение все уголки земли. В ее глубине все кипело, все бурлило. Энергия земли по ее артериям передавалась в горные вершины, покрытые вечными ледниками, с которых в низины скатывались многочисленные клокочащие родники, ручейки, реки. Горные вершины, луга, леса одевались в бархатистую зелень. Вся природа была настояна запахами цветов, свежестью молодых побегов деревьев, оживлена жужжанием пчел, других насекомых.

Вместе с природой преображались и люди. Казалось, весна не коснулась одной Зайнаб. Признаков весны не виднелось ни на ее мраморно-белом лице, ни в ее ушедших в свои печальные мысли глазах. Ей, похоже, приятно оставаться рабыней своих страданий, осколком разбитого сердца, сгустком растрепанных нервов. О другой судьбе, отличной от нее, она и не мечтала. Она предположить не могла, что даже на короткий отрезок времени может стать другой. Она, как цветок, созревший осенью, прозябала под бесконечными холодными дождями, ее нежные лепестки увядали без солнечного тепла. Так прошли шесть бесконечных, беспробудных лет.

Зайнаб ходит с высоко поднятой головой, чуть приподняв красиво выточенный подбородок. Только крепко сомкнутые губы, сдвинутые к переносице брови, недоверчивые огни в глазах говорят о том, насколько ей тяжко.

Когда Зайнаб во всем черном с кувшином за плечом собирается на родник, все девушки на выданье прилипают к оконным рамам своих саклей. Это их матери заставляют наблюдать за Зайнаб, как она ходит, как одевается, как разговаривает со встречными. А потом эти наивные создания целый день с сестрами копируют мимику, походку, жесты Зайнаб.

За годы траура в психологии Зайнаб произошли необратимые процессы. Кто ее знал шесть лет назад, мало кто сегодня ее узнал. Она была молчалива, замкнута, отчужденна. Ее внутренний мир находился в бесконечной борьбе с ней. Ее внешняя красота была ее проклятием, ее мучительницей, ее инквизитором. Она поникла как подстреленная лебедь, более сильной соперницей выкинутая из гнезда и прозябающая под дождем. Ее взгляд всегда был притуплен, мало кто видел жизни в ее спрятавшихся за длинными пушистыми ресницами глазах. Под натянутыми стрелами бровей ее глаза не ласкали, а ошпаривали любопытный взгляд. В ее глазах затаилась неотомщенная обида. Только, когда она одна оставалась со своими думами, под чадрой ресниц иногда вспыхивал неожиданный огонь. Как раньше, в них отражалась неподдающаяся сила и непоколебимая воля. Порой, отвлекаясь от грустных дум, они, как глаза затравленной орлицы, горделиво впивались в пики гор, тающих в мареве горизонта.

Село окутало вечерние сумерки. Зайнаб сидит перед небольшим квадратом окна сакли. На подоконнике едва тлеет керосиновая лампа. У нее глаза неожиданно зажглись огнем, губы растянулись в улыбке. Перед ее глазами ожила животрепещущая картина из прошлой жизни. Они с Муслимом в сумерках любила встречаться за их сеновалом, окруженным со всех сторон старыми грушевыми деревьями. Там можно было прятаться от самых любопытных глаз. Они сидели, обнявшись, строя планы на будущее. Он говорил ей волнующие слова, признавался в любви, давал ей имена разных цветов, сравнивал ее красоту с красотой солнца, луны. Это были такие счастливые мгновения из их жизни, что от огромного счастья она рассмеялась. Это был первый смех Зайнаб за последние шесть лет. Тогда она со свидания пришла далеко за полночь уставшая, но счастливая, наполненная счастьем. Отцу объяснила, что задержалась на девичнике у подружки. Отец не отчитал ее, только попросил впредь быть более рассудительной. Она, благодарная отцу, не успела раздеться и лечь в постель, как заснула крепким сладким сном.

Тогда знала бы Зайнаб, что злой рок разлучит ее с Муслимом, она бы в ту ночь его на спине увезла за тридевять земель.

***

На востоке еле заметно забрезжила утренняя заря. За темными окошками сакли, в свете тускло мерцающего огня очага, редкие прохожие видели тень Зайнаб, которая отражалась на противоположной стороне стены. Зайнаб вздрогнула и шерстяная турецкая шаль, подарок Муслима, соскользнула с головы на плечи. Руки плетьми лежат на оттекших коленях. На ее уставшем лице мерцал еле заметный язычок пламени. Под глазами видны резко выделяющиеся на бледной коже лица темные круги. Они припухли от слез. Ее истерзанное сердце давно не получало элементарного человеческого тепла. Она в последнее время от тоски и одиночества стала очень нервной, издерганной. Она, как лодка застигнутая бурей далеко в море, из последних сил выбиралась из всепоглащающей воронки. Если сейчас же не успокоится море, она ее засосет в свои глубины и больше никогда не всплывет.

Все, кто хорошо знает Зайнаб, единственный выход из создавшегося положения видели в ее замужестве. Они ей предлагали то одного, то другого жениха. Но Зайнаб не соглашалась. Она не верила тому, чтобы кто — либо из мужчин с семью голодными братьями на шее согласится на ней жениться. Она в своем решении была непреклонна. Ее, застигнутую в такие тяжелые грани жизни, никто из доброжелателей не видел со слезами на глазах или упрекающую свою судьбу. «Лучше умру, — думала она, — чем кто-либо из недругов увидит меня униженно плачущей, беззащитной».

Знали бы доброжелатели, как ее изо дня в день после полночи начинают терзать муки одиночества. Она, чтобы не пугать братьев, закрывалась в коровнике и плакала. Знали бы ее друзья и недруги, какие мысли мучают ее. Ее причитания, вытягивающие душу, были бесконечны, как завывания ветра в горах в зимнюю стужу, как проливные осенние дожди. От этого одиночного плача в ночи жуткая дрожь пробегала по телу. Только самые выносливые сельчане выдерживали ее стенания. Они затыкали уши, чтобы ее не слышать, чтобы не ужасаться. В причитаниях она звала к себе отца и жениха, жаловалась на свою тяжелую судьбу, боль сердца, одиночество. Ее причитания, жалобы были нескончаемы, как вой одинокой волчицы в зимнюю стужу, как завывания ветра над бурлящими водами Седого Каспия.

Ее ночные причитания, стоны истерзанного сердца, слова, как молитвы, как заговоры, хватали за душу. Сердобольных, слабовольных женщин они доводили до исступления. А когда к ее вою присоединялись все дворовые собаки села, от их магического воздействия замирало все живое в селении. Этот импровизированный оркестр, устроенный человеком и собаками, переворачивал души людей. Она своими стенаниями разбивала сердца людей как ледяные осколки. Эти причитания западали им в сердца, они воспринимались ими как молитвы. Они, как песни-причитания страждущей девушки по любимому, запоминались людьми, передавались с языка на язык.

Горькие были эти плачи, горше плачей всех женщин на свете! Она в своих причитаниях жаловалась, как враги ее слепого отца, виртуозного чунгуриста, ашуга, казнили темной ночью; как горячая пуля, пущенная из-за угла, лишила жизни суженого; как ее глаза слепнут от горя; как дрожат ее целомудренные губы; как теряют цвет, красоту ее бархатистые щеки; как лишается свежести ее лебединая шея. С некоторых пор ее песни-плачи, как молитвы, как символы стойкости, преданности горской девушки любимому по округу передаются от влюбленной к влюбленному.

Дни и ночи пролетали череда за чередой, осень сменялась на зиму, зима на весну, весна на лето — так уходили годы. Она не успела заметить, как выросли братья, как одна за другой вышли замуж ее сверстницы, как у них появляются, взрослеют дети. Только Зайнаб оставалась одна, она всегда молчалива, неизменна, холодна. Она жила, забитая горем, покинутая любимым. Она стала узницей судьбы, холодным туманом, затерянным в бескрайних прикаспийских низинах. Она не видела выхода из мрака тумана. Ей казалось, за этим туманом сгущается другой туман, он намного холоднее и плотнее первого. Она стала похожа на струну, каким-то образом одиноко сохранившуюся на чунгуре, по ночам на ветру издающую душераздирающие стоны, похожа на горькую песню, замершую на кончике клюва лебедя, похожа на одинокую звезду, сошедшую со своей орбиты…

На первый взгляд казалось, что Зайнаб навсегда замкнулась в себе, что она забыла человеческий язык, что ее сердце замерло, что она стала бесчувственной, безразличной ко всему. Знали бы люди, какие страсти, какое пламенное, трепетное сердце бьется в ее груди! Нет, она казалась холодной, дерзкой только тем, кто ее не знал, бесчувственной только тем, кто не любил, потерявшей интерес ко всему, только тем, кто никогда по-настоящему не жил. Видели бы они, когда она на проселочной тропе случайно столкнется с молодым мужчиной, как вздрагивает ее сердце, как оно начинает скакать. Тогда у нее где-то там, внутри, в животе, пониже живота, вспыхивала противная дрожь; она постепенно поднималась по утробе, через кровеносные сосуды передавалась по рукам, ногам, поднималась выше, закрадывалась под сердце, тревожа его, бурля в нем кровь. Она подползала к сердцу, ударяя ее током, от него по всему телу передавался непонятный волнующий огонь, раздуваемый всколыхнувшими в жилах многочисленными искорками. Она назвала эту силу, волнующую ее плоть, змеем-искусителем. Она расползалась по всем разветвлениям кровеносных сосудов. Вздрагивая от каждого удара, свирепея, змея проталкивалась по кровеносным сосудам, проложенным во все направления тела: в ноги, в живот, повыше живота, будоража и воспламеняя ее. Она острыми и ядовитыми клыками впивалось в ее плоть, стараясь больнее ужалить. Она извивалось тугими кольцами, проталкивалась вперед, стараясь выбраться на грудь, хватая алчными устами ее две трепещущие вершины с острыми коричными сосцами. Она обвивалась вокруг ее талии тугими кольцами, впивалась в сосцы и высасывала из них то, чего она страшно стеснялась. Вот сейчас, она грубо схватит ее за волосы, повалит на землю, затаскает на тавлинский тулуп, лежащий у очага, подомнет под собой и будет ласкать до утра, до потери пульса.