До Рима оттуда недалеко, два часа пути. Прежде доехать можно было разве что за три дня. А дойти — на седьмой день, под вечер… Лишь бы добраться засветло, — осенние дни коротки. Там и днем, говорили, легко заблудиться, а в темноте… «столько смертей грозит прохожему, сколько ты на дороге встречаешь отворенных окон…» Так было…

Незаметно спускались сумерки. Подойдя к дому, он увидел, что возле двери темнеет чья-то фигура, закутанная в плащ. Невольно взялся за меч, шагнул ближе.

— Ты?…

Она вскинула голову, и закатный луч осветил ее лицо. Волосы, как тогда, рассыпались по плечам. И она тихо проговорила:

— Здравствуй.

— Почему ты здесь?

— Я просто хотела узнать, как ты живешь. Если ты не рад меня видеть, скажи, и я уйду.

— Да нет, я… — он потянул кольцо на двери. — Входи.

Она переступила порог атриума, освещенного лишь квадратным отверстием в потолке, и на миг замерла, окидывая взглядом пустынное помещение. В полумраке холодно блестело оружие на стенах. Последние капли недавнего дождя, скатываясь с кровли, с едва слышным плеском падали в водоем среди каменных плит. Она тревожно обернулась:

— Может быть, к тебе должны прийти…

— Нет, я никого не жду.

Он небрежным знаком отослал прочь раба, вышедшего навстречу. Помедлив, сел на каменную скамью у стены и, видя, что она все еще стоит в нерешительности, кивнул ей на место рядом с собой:

— Что же ты, садись…

Сев рядом, она сбросила плащ. На ней было простое темное платье, ни серег, ни ожерелья. И только черные узоры украшали руки вместо браслетов.

— Ты разлюбила золото? Помню, ты была увешана им с головы до ног… — он усмехнулся, пристально разглядывая ее. — Откуда ты пришла? Наверно, у тебя в Риме родные или друзья?

— Не все ли равно…

— И правда.

— Мне просто захотелось узнать, что с тобой, вот и зашла.

— А что со мной? Слава богам, все хорошо.

— Знаешь, в Клузии до сих пор говорят о тебе…

Он молча пожал плечами.

— А твои сограждане разве уже забыли о том, что ты принес им победу?

— Каждый из них поступил бы так же. Я не лучше и не хуже других… и меньше всего хочу, чтобы обо мне говорили на всех перекрестках! Ну, что ты так смотришь?

— Я думаю — по нраву тебе это или нет, но о тебе будут помнить еще много веков… Ладно, все. — Она на миг запнулась. — Лучше скажи, как твое здоровье.

— Что ж, я здоров. Рана зажила. А так… — он с усмешкой помолчал. — Теперь меня называют Левша.

Она быстро посмотрела на него, и в ее лице что-то дрогнуло. Она опустила глаза, бережно отвернула плащ, скрывавший его искалеченную руку. Тихо коснулась шрамов и, склонившись, прильнула к ним лицом. И если бы те слова, что она проговорила еле слышно, могли исцелить его, если бы ее слезы могли сгладить страшные следы огня, а губы могли успокоить ту давнюю боль, за это она сама приняла бы любую пытку и смерть.

— Ну ты что… — он поднял ее голову. — Нечего меня жалеть, ясно? Пока я могу удержать меч, надеюсь еще послужить Риму.

— Я знаю. Так и будет! — Слезы мешали ей говорить, и он вдруг понял, чего ей до сих пор стоил этот спокойный тон. — Я не из-за этого… Просто… Я так боялась, что ты…

— Что я? Как видишь, я жив. Что же ты плачешь… Дарина… — он впервые назвал ее по имени. Привлек ее к себе, и она молча уткнулась ему в грудь. Он долго смотрел на ее склоненную голову.

— Я тоже… помнил тебя.

Она замерла. Потом, словно боясь чего-то, медленно подняла залитое слезами лицо.

— Правда?

Он кивнул.

— Не плачь.

— Я больше не буду. — Она послушно вытерла слезы и улыбнулась. — Это я… так…


«Моя красавица»…

«Родной мой. Родной».

«Хорошо?»

«Да… да, о боги, да… Ты мой хороший… Радость моя…»

Ее волосы разметались по краю постели и казались черными в полутьме. Светильник давно погас, напоследок смутно озарив ее тело, доверчиво и покорно распростертое перед ним, счастливое усталое лицо. Синий свет луны наплывал из атриума сквозь щели в завесах, и вокруг стояла зыбкая мгла, — как в тот миг, когда они видели друг друга последний раз…. всего несколько месяцев назад… а почему кажется, будто прошло несколько веков?… Время исчезло. Тишина.

— Ты останешься в Риме?

— Не знаю. — Она помолчала. — Пока не придется уйти.

— Ты не свободна? — как он не подумал об этом раньше… Она взглянула на него, словно не понимая. Потом улыбнулась:

— Не думай, я не беглая рабыня… У меня нет хозяина. И никого нет. Ни здесь, ни… вообще.

— И ты пришла… одна?

— Я не боюсь ходить одна.

В сумраке он почти не мог разглядеть ее лица, но чувствовал, что она не отрываясь смотрит на него.

— Я просто очень хотела увидеть тебя еще раз.

* * *

Черные щели окон, холодные белые огни звезд. Снаружи влажно дышит ночь. Порыв свежего ветра едва не гасит светильник, и среди пляшущих теней трудно разобрать только что написанные строки. Да и зрение у того, кто написал их, давно утратило остроту. Рука, сжимающая перо, бледнее пергамента. И на лице лежит тень затаенной боли, спутницы смертельного недуга, с которым он ежедневно ведет неравный бой. Но что будет — решать фортуне, а над собой он не признает ее приговора…

Ужасна мука, когда тебя жгут, но еще ужаснее она, когда ты сам себя жжешь. Он стоит, презирая врагов и пламя, покуда враг не уносит огонь…

«Я удалился не только от людей, но и от дел, прежде всего — моих собственных, и занялся делами потомков. Для них я записываю то, что может помочь им. И неужели так я приношу меньше пользы, чем отправляясь в суд ходатаем, или припечатывая перстнем таблички с завещанием, или в сенате, отдавая голос соискателю должности?

Я могу увековечить имена тех, кого приведу с собою. Пусть будут чтимы и часто поминаемы те, кто уже ничего не чувствует».

Но сейчас все слова сказаны. И добавить к ним нечего, кроме этой фразы, словно подводящей черту, — он невольно проговорил ее вслух, перечитывая написанное. Facere aliquid in illis castris felicius potuit, nihil fortius…

Он мог бы действовать в чужом стане с большей удачей, но с большим мужеством не мог…


Гаснет день, и все ярче светится лезвие, раскаленное добела. Она берет нож в руки.

Если стоять здесь, возле окна, еще достаточно светло.


Там было как в лесу — кругом высокие деревья, запорошенные снегом, и глубокая тишина. С пасмурного неба медленно падали снежинки. Следов на снегу почти не видно: сюда давно никто не приходит.

Все глубже сумрак, все длиннее тени.

Ровно горит свеча, и мерцает вода в стеклянном сосуде. Так повелось издревле — «В доме своем я встречаю тебя водой и огнем»…

«Я не огонь зажигаю, а душу и сердце свои зажигаю по тебе навсегда.

Узнай меня и не забудь

лик, что сокрыт за теплотою крови.

Позволь быть с тобою».

Нож с широким лезвием и черной рукоятью — для вены, идущей к сердцу. На снег падают густые красные капли.

«Как кровь живет в моем теле, так всегда будешь ты жить в моей душе.

Отныне и вечно ты будешь единственным светом, озаряющим мои пути,

и никто и ничто не затмит тебя в моих глазах,

пока дыхание мое не прервется, взор мой не угаснет и сердце мое не охладеет.

В присутствии хранителей четырех стихий, перед лицом великих богов

биением сердца и обещанием уст вручаю себя тебе».

Как тихо… И ни души вокруг. Никто не придет, сюда не приходят уже давно.

Только птица взлетела с дерева, осыпая снег. И ее одинокий голос, прозвучавший в ответ, замер в ночи.

Белые холмы, как оплывшие свечи. А хозяева их безвестны.

Черное зеркало плит. Лиц не видно, и слов не разобрать… да и ни к чему. Пусть будут свидетели безлики — им не нужны глаза, чтобы видеть. Пусть безымянны и немы — но не солгут перед теми, кто ведает их имена.

Под белой пеленой, в черной мгле гаснет цепочка следов.

Тойе е ти нивть… дле нъжи…

Стемнело. Догорает огонь, сквозь стекло мерцает вода. И на дне серебрится кольцо.

«В присутствии хранителей четырех стихий, перед лицом великих богов