– Ты так подробно все запомнила, сколько тебе было лет?
– Наверное, лет десять.
– Хорошая поездка? – Андре смотрел растерянно, не понимая, к чему я веду.
– Не знаю. Они ругались все время, у мамы были какие-то переговоры в одном из театров. Витя не хотел, чтобы она соглашалась, он не любил Питер. Но для меня это была восхитительная поездка. Мы облазили весь Петербург, катались на катере. Я съела столько мороженого, что у меня началась ангина. В Питере совсем другое мороженое. Витя держал меня за руку, когда мы переходили дорогу. Когда я ходила куда-то с мамой, она всегда бежала вперед, уверенная, что я уж как-нибудь не потеряюсь. Однажды я на самом деле потерялась. Но не в этом дело, не в этом. – Я начала путаться, рассказчик из меня никудышний. И вся эта история – глупость, разве нет.
– А в чем же дело?
– А в том, что сколько я потом не ездила в Питер – с мамой, с моим школьным классом и потом, когда я уже выросла, по работе, – я никогда уже не была там так счастлива. Не смогла пережить ничего подобного, что пережила в той поездке. Потому что такое не повторяется. Это просто невозможно.
– В одну реку не войдешь дважды? – переспросил он грустно. Да уж, столько слов, чтобы он суммировал все одной банальной поговоркой.
– Что-то типа того. Но мне хочется. И всегда будет хотеться. Хоть это и невозможно.
– Я легко могу войти в тебя дважды. И даже двадцать раз. И каждый раз это будет что-то новое, – заметил Андре и посмотрел на меня с напряженным ожиданием. От этих слов я чуть было не начала отматывать все назад, но Андре не дал мне шанса. Он развернулся и пошел к двери.
– Ты хотел бы, чтобы я помнила тебя и страдала, да? – спрашиваю я довольно зло.
– А ты, конечно, планируешь меня забыть и наслаждаться забвением, верно? – уточнил он, взявшись за дверную ручку.
– Если смогу, – эхом отвечаю я. Наверное, что-то в моем голосе выдает меня. Андре останавливается – уже в дверях – и разворачивается ко мне. Он долго смотрит на меня, красивый, зачем-то обиженный мной мужчина. Я вижу его в последний раз, по крайней мере наедине, и я хочу, чтобы мы расстались вот так? Андре такой уязвимый сейчас, что ни за что не поверишь, что именно его нежные руки оставили синяки на моих запястьях.
– Ты можешь вести себя как взрослый человек? – спрашивает он, явно «заведенный» до предела моим поведением. – Ты можешь объяснить, какая муха тебя укусила?
Муха по имени Сережа? Вся моя жизнь?
– Я провожу тебя, – говорю я и тянусь, чтобы взять с собой кардиган. Мне холодно, хотя на улице жарко. Меня бьет дрожь. Может быть, я простудилась?
– Спасибо, не стоит. Можешь начинать забывать меня. – К Андре возвращается его привычная уверенность в себе. Я вздрагиваю, когда слышу хлопок двери.
Он исчезает быстрее, чем я успеваю прийти в себя. В голове стучит – все кончено, все кончено, все кончено. Но может ли быть кончено что-то, что никогда и не начиналось? Забавно: одна ночь, а помнить ее я буду, наверное, всю жизнь. Как ту поездку в Питер.
Распустилась.
– Ваше кофе, мадам. – Официантка смотрит на меня с неодобрением, потому что я ничего не ем, но зато пью уже вторую чашку кофе. Я с трудом осознаю, где я – в баре, в лобби отеля. Мой кофе горький, крепкий – как я люблю. Как же это здорово, быть потерянной в другой стране, на мягком диване, с маленькой чашечкой кофе в руке.
– Спасибо, – отвечаю я, получая своеобразное удовольствие, разговаривая на французском. Возможно, мне не хватает этого в России. Может быть, мне стоило бы иногда соглашаться на поездки, мне ведь предлагают периодически. В Бельгию, например, и в Амстердам. И в Нормандию. Может быть, я могла бы приезжать периодически…
Ты никогда его не увидишь. Это нужно закончить здесь и сейчас. Прекрасное воспоминание.
Мне хочется кинуть в кого-нибудь чашкой кофе, но вместо этого я опрокидываю чашку на стол – брызги летят во все стороны. Я встаю, воровато озираюсь, бросаю на столик купюры и вылетаю из кафе так, словно там начался пожар. На переходе, пока все ждут сигнала светофора, я закрываю глаза, и меня тут же охватывает слепое упоение, что я испытала, когда моим телом распоряжался Андре. Каждая отдельная клетка в слепом упоении от него. Вдруг я осознаю, что всем вокруг ясно, о чем я думаю. Мне кричат что-то по-французски, меня толкают в спину. Я нарушаю гармонию городского потока, глупая курица.
– Что-то не так, Даша? – спрашивает меня мама, хотя я потратила все утро, чтобы полностью, полностью привести себя в порядок. Я вздрагиваю – потому что ее слова повторяют вопрос, который я уже слышала сегодня. Мама медленно идет по больничному саду и смотрит на меня с подозрением. – Ты не заболела?
– Заболела? Нет. Почему? – удивляюсь я.
– Ты в водолазке в такую жару. – Мама пожимает плечами. Да, мне жарко, но что бы она сказала, если бы увидела мои запястья? Я прикрываю свой позор за длинными рукавами тонкой хлопковой водолазки.
– Что говорят врачи? – аккуратно отвечаю я. – Когда будет операция?
– Врачи? – фыркает мама. – Что они могут, кроме как высасывать из меня деньги и делать сотни каких-то анализов. С каждым разом анализов придумывают все больше и больше. Раньше было проще. Ты просто приходила, показывала, что тебе нужно отрезать или пришить, и они делали.
– Мама! Так нельзя, это же твое здоровье. И потом – возраст.
– Даша, осторожнее, – предупреждает она. Ее возраст – тайна за семью печатями, а я – тролль, хранящий печати. Шестьдесят. Маме будет шестьдесят. Она планирует праздновать сорокалетие – это максимум.
– Пусть делают все анализы, это правильно, – говорю я, невольно оглядываясь по сторонам.
– Знаешь, чего я боюсь? – Мама склоняется ко мне и говорит тихо. – Не ровен час о моем пребывании здесь прознают папарацци, и потом будет такой шум, что пиши пропало.
– Не такая уж ты большая звезда, – пытаюсь утешить ее, но, как всегда, выбранные мною слова только еще больше заводят ее. Мама смотрит меня в возмущении, но дело в том, что здесь, во Франции, ее никто не знает. Но если ей хочется верить, что за ней, как за Анжелиной Джоли, так и ходят по пятам фотографы, так тому и быть.
– Я хочу вернуться в гостиницу, мне нужны кое-какие вещи. Ты мне не все привезла. И потом, в гостинице никто не сможет понять, зачем я здесь. Может быть, меня пригласили на съемки в каком-нибудь авторском французском кино.
– Ты возвращаешься сегодня? – спросила я, чувствуя одновременно и надежду, и разочарование. Если мама будет со мной в номере, никаких сюрпризов не будет, верно? Но если она возвращается сегодня… я ничего не убрала, так и бросила… горничные… Я совсем неопытный преступник, и вычислить меня легко.
– Даша!
– Что? – вздрагиваю я.
– Ты меня совсем не слушаешь. Сегодня они меня не отпускают. Между прочим, про авторское кино – я действительно получала предложения. Может быть, стоит сходить – просто чтобы потом не жалеть.
– Ты хочешь и оперироваться, и сниматься в кино? – рассмеялась я. – Это вполне в твоем стиле. Только пусть тебе дадут роль женщины в коме. Тогда ты будешь лежать вся в бинтах, а они будут тебе за это платить.
– Дашка! – фыркнула мама и свернула ко входу в клинику.
Сегодня я была заботливая дочь, предусмотрительная и неленивая. Я бегала в магазин, приносила воду, потом другую – правильной марки, которую мама считала для себя лучшей. Я не жаловалась, не раздражалась, не спорила. Не дочь – мечта. У меня были свои причины на то, чтобы вести себя подобным образом. Весь день в клинике я невольно поглядывала по сторонам, боясь (надеясь?) встретить там Андре. Мама смотрела на меня с подозрением, но я только заботливо улыбалась и поправляла сбившуюся простыню. Несколько раз мне удалось пройти мимо кабинета Андре, и от одного предположения, что он может быть там, отделенный от меня тонкой стеной, меня бросало в жар. Сомнительное поведение для человека, который решил никогда не видеться кое с кем.
– Иди уже домой! – завопила мама, когда я приволокла ей обед на изящном подносе. Андре так и не появился, даже на секунду. Может быть, он вообще не приезжал на работу?
– У тебя точно есть все, что нужно? – в сотый раз спросила я.
– У меня слишком много всего, что мне нужно. Ты носишься со мной так, словно я чем-то больна. Дашка, у тебя разве нет своих дел? Ты разве не привезла с собой тонны своих ужасных текстов для переводов? – Мама говорила с раздражением. Я поцеловала ее в щеку – еще один жест сентиментальности, заставляющий ее морщиться. Мама никогда не любила особенных нежностей, если они, конечно, не записывались на кинопленку.