Одни одеваются в белое и играют целыми днями в теннис, а другие подбирают мячи или воют в отделении для душевнобольных за решетками тюрем». Вот в этом и заключается проблема, которую я хочу предложить моему американскому миллионеру, проблема, которую я назову стадией цивилизации в сумасшедшем доме. Заметьте, что такие условия могут существовать только до тех пор, пока мы утверждаем, что больные неизлечимы, что нам не остается ничего другого, как заткнуть себе уши, чтобы не слышать их криков, и продолжать игру. Но представьте себе, что у нас мелькнет мысль: «Не оттого ли сумасшедшие дома так переполнены, что мы целыми днями играем в теннис?» – и тогда вопли их станут невыносимо терзать наш слух, а игра утратит всю свою прелесть.

Бросая украдкой взгляды на толпу, я заметила, что многие наблюдали за миллионером. Они, по-видимому, узнали его и забавлялись этой игрой.

– Не довольно ли с вас? – спросил он вдруг жену, она простодушно ответила:

– Нет, подождем еще. Мне очень интересно.

– Так вот, послушайте меня, господин американский миллионер, – продолжал оратор. – Вы играете в теннис, а мы, подбирающие для вас мячи, мы – сумасшедшие. Моя цель – доказать вам сегодня, что нам приходится целый день бегать за мячами только потому, что вам угодно целыми днями играть в теннис, и что скоро настанет время, когда мы из душевнобольных превратимся в таких же здоровых людей, как вы, а тогда придется уж вам самому побегать за мячами. Однако не забавляйтесь чересчур моим примером и не забывайте о серьезности вопроса, который я ставлю перед вами, вопроса об ужасном экономическом безумии, имя которому – нищета. Не забывайте, что ему мы обязаны большинством зол, которые терзают сейчас мир, – преступлениям и проституции, самоубийствам, душевным болезням и войной. Моя цель показать вам – не с помощью собственных предположений или обращения к вашей вере, а холодными деловыми фактами, которые могут быть поняты и на Уолл-стрите, – что это экономическое сумасшествие вполне излечимо, что лекарство находится в наших руках, и не хватает только разумения и желания, чтобы применить его.

Я не стану утомлять вас цитированием социалистической речи…

Мне хотелось бы только хоть отчасти передать вам впечатление, произведенное оратором. Она изумительно овладела положением и заразила своим добродушным юмором аудиторию. По толпе то и дело пробегала рябь смеха, на всех лицах было написано живое любопытство, каждое слово ловилось на лету. Все были заинтересованы ее речью, все, кроме одного, – Дугласа ван Тьювера. Лицо его оставалось таким же непроницаемым, на нем ни разу не мелькнуло тени улыбки или какого-нибудь чувства. Однако, наблюдая за ним вблизи, я заметила, что суровые линии около рта углубились еще сильнее, а длинное худое лицо стало еще более неподвижным.

Оратор указал на средство борьбы с этим злом – изменение системы производства ради прибыли на систему производства ради пользы. Она объяснила, что перемена эта надвигается, умалишенные начинают сомневаться в божественном происхождении правил сумасшедшего дома и готовы каждую минуту возмутиться и взять в свои руки власть над этим жестоким заведением.

В этот момент я заметила, что терпение мужа Сильвии лопнуло. Он повернулся к ней:

– Что же, с вас еще недостаточно?

– Нет, право, – начала она, – если вы не имеете ничего против…

– Имею и даже очень много. Мне кажется, что вы нарушаете приличия, оставаясь здесь, и я буду вам чрезвычайно признателен, если вы уедете.

Затем, не дожидаясь ответа Сильвии, он приказал:

– Поезжайте назад, Феррис.

Шофер пустил в ход машину и затрубил в рог, что, разумеется, нарушило порядок митинга. Люди решили, что мы собираемся пробираться вперед сквозь толпу, а там податься было некуда. Но ван Тьювер обошел автомобиль и сказал спокойным властным тоном: «Немного места, пожалуйста!» Подвигаясь шаг за шагом задним ходом, мы покинули митинг. Когда мы выбрались из толпы, хозяин сел в автомобиль, мы повернули и помчались по Брод-стриту.

Тут я познакомилась с тем, что считается высшим аристократизмом. Ван Тьювер был, несомненно, рассержен. Мне казалось даже, что он подозревает свою жену в том, что она приехала ради митинга. Я думала, что он станет расспрашивать ее, что он, по крайней мере, выразит свое мнение о речи оратора и негодование по поводу того, как светская женщина может позорить себя таким образом. Мужья, которых я знала до сих пор, никогда не стеснялись выражать свое неудовольствие при подобных обстоятельствах. Но Дуглас ван Тьювер не произнес ни единого слова. Он сидел, выпрямившись, неподвижный, словно сфинкс, глядя прямо перед собой. И Сильвия, раза два взглянув на него, принялась весело болтать о своих планах насчет яслей для детей женщин-работниц.

Мы проехали таким образом несколько кварталов, как вдруг Сильвия наклонилась вперед.

– Остановитесь здесь, Феррис, – сказала она и обратилась ко мне: – Вот Банк Америки.

– Банк? – переспросила я в немом изумлении.

– Ну да, здесь вы можете разменять свой чек, – сказала Сильвия, ущипнув меня.

Я поняла в чем дело, собрала свои вещи и вышла. Она горячо пожала мне руку, муж ее очень официально приподнял шляпу, и автомобиль покатил дальше. Я стояла на тротуаре, глядя им вслед, и чувствовала себя жалкой деревенщиной, которой было бы как раз в пору жить в те времена, когда Илья-Пророк носился по небу в огненной колеснице.

Сильвия поступила со мной не совсем вежливо, а потому не успела я вернуться домой, как посланец принес мне от нее записку. Чтобы успокоить ее, я обещала зайти к ней на следующее утро. Увидя на другой день ее прелестное расстроенное личико, я совсем забыла о ее светскости и сделала то, о чем мечтала с самого начала нашего знакомства, то есть обняла ее и поцеловала.

– Дорогая моя девочка, – сказала я, – я не хочу быть для вас обузой. У меня одно желание – помочь вам.

– Но, – воскликнула она, – что вы должны были подумать…

– Я подумала, что счастливо отделалась, – засмеялась я. Она была горда, горда, как индеец, ей тяжело было говорить о своем муже. Но в этом случае мы, действительно, были очень похожи на двух школьниц, которых поймали на какой-нибудь проделке.

– Не знаю, что мне предпринять, – сказала она с легкой усмешкой. – Он просто не желает ничего слушать, я не могу повлиять на него.

– Догадывается ли он, что вы поехали туда не случайно? – спросила я.

– Я сама сказала ему, – ответила она.

– Вы сказали ему!

– Я не собиралась выдавать ему свою тайну. Но я не хотела лгать по такому пустяковому поводу. Он отнесся к этому так серьезно.

По ее тону я поняла, что он отнесся очень и очень серьезно. Однако я не стала расспрашивать ее и подождала, чтобы она сама рассказала мне то, что найдет нужным.

– Оказывается, что одна из кузин моего мужа – воспитанница миссис Фросингэм. Представьте себе!

– Я представляю себе, что миссис Фросингэм может потерять одну ученицу.

– Нет! Мой муж говорит, что его дядя Арчибальд всегда отличался глупостью. Но как можно быть таким ограниченным человеком! Он принял речь миссис Фросингэм за личное оскорбление.

Она в первый раз упрекнула мужа в моем присутствии. Я решила обратить это в шутку.

– Миссис Фросингэм будет очень приятно узнать, что ее поняли, – сказала я.

– Нет, серьезно, почему люди не могут без предубеждения подходить к политике и деньгам? – продолжала она взволнованным голосом. – Я сразу поняла, что он такой, когда встретилась с ним в Гарварде. Он жил в собственном доме и держался в стороне от бедных студентов, которые казались мне достойными всяческого уважения. И когда я заметила ему, как дурно это должно отражаться на них и на нем самом, он заявил, что сделает все, что я захочу. Он даже отказался от своей квартиры и перебрался в общежитие. Из этого я заключила, что могу иметь на него некоторое влияние. Теперь я столкнулась с той же чертой его характера, но вижу, что на собственного мужа влиять невозможно. По крайней мере, он не признает за мной этого права. – Она заколебалась. – Пожалуй, это не совсем хорошо, что я говорю так.

– Дорогая детка, – сказала я в приливе нежности. – Вы не сказали мне ничего нового. Мое собственное счастье разбилось вдребезги об эту скалу.

На лице ее отразилось удивление.

– Я еще не рассказывала вам о себе, – продолжала я. – Я сделаю это в тот день, когда почувствую, что мы стали достаточно близкими друг другу, чтобы быть вполне откровенными.