«Я не чувствую этого», – сказал он. «Да, потому что теперь вы по ту сторону сцены. Но когда вы сами участвовали в игре, вы прекрасно чувствовали это, не отрицайте, пожалуйста, и почувствуете снова, лишь только я вздумаю прибегнуть к этому средству. Но я хочу знать, не может ли женщина заинтересовать мужчину другим, более честным путем? Вопрос, в сущности, сводится к следующему: может ли мужчина любить женщину такой, какова она есть на самом деле?» «Я бы сказал, – ответил он, – что это зависит от самой женщины».

Этот ответ показался мне разумным, и я сказала: «Но ведь вы любили меня, когда я старалась казаться вам загадкой. А теперь, когда я хочу быть с вами честной, вы ясно даете мне понять, что вам это не нравится, что вы не желаете этого. Вот с этой-то проблемой и сталкивается женщина. В нашей семье женщины всегда правили мужчинами. Но они проделывали это так ловко, что в Кассельменском округе никому и в голову не приходило задумываться над «женскими правами». Однако есть же у женщины свои права, и так или иначе они будут дурачить мужчин, пока те не перестанут считать себя сильной половиной рода человеческого, призванной управлять нами».

Тут я убедилась, как мало он понимает меня. «Каждая семья должна иметь одного главу, – заметил он». «Но ведь в истории известны случаи, – возразила я, – когда король и королева правили совместно, и все шло хорошо. Почему же не может быть того же и в семье». «Все это допустимо, пока дело касается семьи. Но политика и деловая жизнь должны быть всецело предоставлены мужчинам, и женщины, вмешиваясь в них, неизбежно утрачивают лучшие свойства своей натуры».

Итак, вот к чему мы пришли. Я не стану повторять вам его аргументов, так как вы, несомненно, достаточно знакомы с антисуфражистской литературой. Мне казалось, что при известном такте и терпении я смогу увлечь его за собой. Но всякий раз, как мы возвращались к этой теме, я убеждалась, что он снова стоит на своей исходной точке зрения: женщина должна подчиняться руководству мужчины; она должна смотреть на мир его глазами.

Я не могла заставить его признаться, что мужчина может ошибаться. И на этом мы остановились и, боюсь, будем останавливаться всегда. Я соглашаюсь с ним, что женщина должна повиноваться мужчине, но только пока он прав».

Ее письма не всегда касались этих вопросов. Несмотря на свои занятия рукоделием, она находила время для чтения и делилась со мной своими впечатлениями. Кроме того, она привела в исполнение свой план относительно молодого доктора и сделала любопытные открытия.

Он благоговел перед ней, а ее пробуждающийся ум находил в нем много материала для размышлений.

«Вот, например, этот молодой доктор, – писала она, – он считает себя человеком науки и даже гордится своим хладнокровием и выдержкой. Однако хитрая женщина могла бы без особого труда обвести его вокруг пальца. У него был в юности неудачный роман (он проговорился мне об этом), и теперь от одиночества и неудовлетворенности он готов видеть в каждой красивой женщине нечто сверхъестественное. Воображение помогает ему превращать ее в радужный мыльный пузырь, который он выдувает собственным дыханием. Я знаю, что никогда не могла бы раскрыться перед ним. Если бы я сказала ему, что сама дала поймать себя в золотую сеть, он только выразил бы восторг перед возвышенностью моих мыслей. О, мало ли я видела женщин, игравших на доверчивости мужчин! А сколько раз я сама злоупотребляла ею. Если бы мужчины были благоразумны, они предоставили бы нам избирательные права и долю участия в общественной работе, словом, вывели бы нас на дневной свет и рассеяли бы ту загадочность, которой мы окружили себя».

«Кстати, – писала она в другом письме, – если вы приедете сюда, могут выйти неприятности. Я рассказала доктору Перрину о вас и ваших теориях относительно лечения голодом, духовного исцеления и т. д. Это очень взволновало его. Он, кажется, чрезвычайно серьезно относится к своему диплому и не желает, чтобы его перещеголял какой-нибудь любитель. Он прописал мне пилюли, я отказалась принимать их и думаю, что теперь он обвиняет за это вас. У него оказалось много общего с моим мужем, который выражает свое уважение к науке тем, что принимает все, что ему советуют. Доктор Перрин получил свое медицинское образование здесь, на Юге, и я думаю, что он, по крайней мере, лет на двадцать отстал от современного медицинского мира. Дуглас остановил на нем свой выбор, потому что они встречались с ним в обществе. Мне это, в общем, безразлично, ибо я никому не намерена позволять лечить себя».

И вдруг среди этой болтовни прорывался искренний крик сердца.

«Мэри, что вы сделаете, если в один прекрасный день я признаюсь вам, что я несчастлива? Я не смею заикнуться об этом кому-нибудь из моих близких. Все убеждены, что я достигла пределов человеческого торжества, и мне приходится играть эту роль, чтобы не огорчить их. Я знаю, что если бы мой дорогой старый отец узнал хотя бы крупицу правды, это убило бы его. Меня поддерживает только одна мысль, что я помогала ему и устранила из его жизни бремя денежных забот. Но иногда мне кажется, что я только отдалила час расплаты. Я дала другим его детям пример швыряния деньгами и светскости, в которых они не чувствовали раньше потребности.

Возьмите мою сестру Селесту. Я, кажется, никогда не говорила вам о ней. Она дебютировала в свете прошлой осенью и собиралась приехать в Нью-Йорк, чтобы провести со мной зиму. Она мечтает о том, чтобы выйти замуж за богатого человека; я должна была ввести ее в общество, но оказалась настолько эгоистичной, что уехала сама. Разве могу я сказать ей – берегись! Я сделала блестящую партию, но это не принесло мне счастья! Она все равно не поймет и скажет, что я просто взбалмошная женщина. Она ответит мне: «Если бы мне подвернулось такое счастье, я сумела бы стать счастливой». И весь ужас в том, что это правда.

Видите, какое положение я заняла в семье. Я не могу сказать сестрам: «Вы тратите слишком много папиных денег, нехорошо подписывать чеки и пользоваться его беспечностью». Ведь я сама также пользовалась этими деньгами, пока не свила собственного гнезда. И теперь мне остается только покупать Селесте платья и шляпы, хоть я знаю, что они наполнят завистью сердца ее подруг и вынудят десятки других семей жить выше своих средств».


Беременность Сильвии приближалась к концу. Она писала мне по этому поводу чудесные письма, передавая свои настроения и мысли с такой простотой и откровенностью, которые я вряд ли могла ожидать от нее при беседе с глазу на глаз. Читая ее письма, я вспоминала свои собственные давно прошедшие радости и огорчения.

«Мэри! Мэри! Сегодня я почувствовала ребенка! Какое удивительное ощущение! Я никогда не поверила бы, если бы кто-нибудь попробовал описать мне его раньше. Я чуть не лишилась сознания. Что-то во мне хочет вернуться к прежнему и боится этих новых, неизведанных переживаний. Я не хочу быть застигнутой врасплох и испытывать ощущения, которые не поддаются моей воле. Я ухожу на берег, прячусь там от всех и плачу, плачу без конца. Мне кажется, что я снова могла бы молиться».

И в другом письме: «Я в восторге от того, что ношу в себе ребенка, своего собственного ребенка! О, как это чудесно! Но мой экстаз вдруг сменяется ужасом, потому что я не люблю отца моего ребенка. Напрасно обманывать себя… и вас. Мне нужно знать, что есть на свете хоть одна человеческая душа, которой я могла бы доверить всю правду, какова она есть. Я не люблю его, никогда не любила и никогда не полюблю.

О, как могли они все так ошибаться? Вот здесь со мной тетя Варина, одна из тех, кто убеждали меня согласиться на это брак. Она говорила мне, что любовь придет. Кажется, это была именно ее мысль; моя мать, однако, тоже держалась того взгляда, что достаточно женщине подчиняться мужу, повиноваться ему и следовать за ним, чтобы любовь овладела ее сердцем. Я доверчиво испробовала это, но предсказания их не сбылись. А теперь я должна родить ему ребенка, и это свяжет нас навсегда.

О, как ужасно, что я не люблю отца своего ребенка! Я говорю себе: ребенок будет отчасти его, даже, может, быть, больше его, чем мой. Он будет похож на него, унаследует от него те или иные свойства, может быть, как раз те самые, которые отталкивают меня в его отце. И тогда я буду иметь их перед собой день и ночь до конца жизни. Я увижу, как эти черты будут развиваться и крепнуть, это будет вечная, постоянная Голгофа моего материнства. Я стараюсь утешить себя тем, что многое зависит от воспитания и что черты эти, возможно, удастся искоренить в ребенке. Но затем я думаю: нет, тебе не удастся воспитать его по-своему; твой муж будет иметь на него права более сильные, чем твои. И тут я предвижу смертельную борьбу между нами.