– Вот уж завтрак! – пошутил он. – А ты говоришь – сырники!
Еще они выпили белого сухого вина, и от еды и тепла она почувствовала такую благость на сердце, такое счастье вдруг охватило ее, что она вдруг словно очнулась – впервые ей пришло в голову, что все это совсем скоро кончится. Еще пару дней, ну, неделя – и все! Он уедет, и она снова останется одна.
Он увидел, как изменилось, словно остановилось, окаменело, болезненно искривилось ее только что веселое и радостное лицо, и стал смотреть на нее внимательно, пристально, накрыл своей ладонью ее руку и, наконец поняв, тяжело вздохнул и беспомощно развел руками.
Они вышли на улицу и шли молча. Ничего не спрашивая, он встал на обочине и поднял руку. Редкие такси проносились мимо, а они все молчали, и радость, веселье и счастье вдруг испарились, улетучились, словно дым от костра, унесенный внезапным ветром.
Она стояла чуть поодаль, упрятав лицо в воротник, и ей хотелось, чтоб он сейчас обнял ее, успокоил, придумал какой-нибудь выход, от которого все будут счастливы.
А он все держал вытянутую руку, и лицо его было напряжено, почти скорбно и абсолютно непроницаемо.
Наконец машина остановилась, и Нюта села в нее, не подняв глаз на Яворского. Он нагнулся, заглянул в окно и сказал вдруг абсолютно непонятную и дурацкую фразу:
– Все будет хорошо, Нюточка! – И, грустно вздохнув, неуверенно добавил: – Наверное…
Она подняла на него глаза, он улыбнулся – жалко и растерянно, и она сказала водителю:
– Поехали!
И машина понеслась вперед сквозь внезапно начавшуюся метель – дальше, дальше… Все дальше от него – да и слава богу! Ей стало все ясно – ничего такого не будет! Никто не собирается менять свою жизнь. Ни ради любви, ни ради нее – тем более.
Нюте стало так стыдно, что она бросила свою больную девочку, а все это не стоило медного и ломаного гроша, полушки, копейки.
Она отпустила Зину, которая доложила ей, что был участковый, обычное ОРЗ, в легких чисто и горлышко красное, да и то слегка.
– Ну а ты? Все успела? – спросила Зина, натягивая в прихожей высокие сапоги.
– Успела, – усмехнулась Нюта, – все успела. И даже больше того.
Она надела халат, вязаные носки, смыла тушь с ресниц, стерла остатки помады и легла рядом с дочкой, которая снова крепко спала.
Ее разбудил телефонный звонок, и она услышала сперва треск и молчание, и уже собиралась положить трубку, когда услышала голос Яворского:
– Ты можешь выйти? На пару минут? Я на улице, у соседнего дома.
Она что-то залепетала, что дочку оставить не может, а золовка ушла и непонятно, что делать…
– Что делать? – почти вскричала она.
И тут же ответила, что да, сейчас выйдет, вот только набросит пальто.
Она увидела Яворского у дома напротив и бросилась ему навстречу. Он схватил ее за плечи и долго смотрел ей в глаза. А она плакала, плакала и извинялась – непонятно за что.
Потом они зашли в подъезд соседнего дома, стали греть руки на батарее, и он все целовал ее заплаканное и мокрое лицо.
Говорил он – она молчала. Говорил про свою жизнь – про то, что он немолод, нездоров, ранение дает о себе знать постоянно, и он замучен болями, особенно плохо бывает ночью, сна совсем нет, и он мечется по комнате. А комната эта… ты б испугалась. Барак. Деревянный барак. Колодец на улице, топится печкой. Климат ужасный, ну да он привык. Жалованье «северное», но и жизнь там другая. Совсем другая там жизнь! Яблок зимой не купить. Правда, морошка…
Она молчала, уткнувшись ему в плечо. Темный драп пальто был влажным, почти мокрым, и мелкие темные шерстинки попадали ей в рот.
– И еще, – тихо сказал он, отстранил ее слегка, отставил от себя и закурил, шумно втягивая папиросный дым. – И еще, – повторил он, словно раздумывая. – Там прожита жизнь. Многие годы. И ты должна понимать, что жизнь эта… была полна событий.
Она вздрогнула и подняла на него глаза.
Он не выдержал ее взгляда и отвернулся.
– Там есть женщина, – твердо продолжил Яворский. – Мы с ней… много лет. Это не любовь, нет. Совсем не любовь. Да и она немолода. И не так хороша, как ты… – Он затушил бычок о консервную банку. – Немолода, нехороша. Но – друг. Мой большой друг. Сколько она вытягивала меня, сколько со мной мучилась! Госпиталя, перевязки, уколы. Ребенка не родила, чтобы от меня не отвлекаться. Семьей мы никогда не жили – я не хотел. Сейчас – друзья. Или – родственники. Я никогда не скрывал, что не люблю ее. Хотелось быть честным. Был честным, а жизнь ей сломал. Ценил, уважал, восторгался, гордился. Она – врач. Прекрасный хирург. Замуж не вышла – любила меня. А претенденты были – я с ними знаком. И как мне теперь? Сказать, что едет ко мне молодая жена? И куда, собственно, едет? В холодный барак? Из своих хором, из столицы. С дочкой – на Север? И еще. Твои родители. Точнее, отец. И как мне смотреть ему в глаза? Да никак! Невозможно! Невозможно выглядеть такой скотиной, таким подонком! Разрушить твою семью, твою жизнь… Лишить дочку отца. Или – врать всем. Врать, изворачиваться, скрываться. Да и как оно будет? Я – к тебе, а ты – ко мне? Раз в полгода? Реже? Чаще?
Яворский замолчал, и Нюта тоже молчала. Потом взглянула на часы, заторопилась – дочка может проснуться!
Она запахнула пальто, подняла воротник, и они вышли на улицу. Яворский проводил ее до подъезда, и Нюта, подняв голову, посмотрела на него и улыбнулась.
– Завтра? С утра? Я снова вызову Зину. Ну, если с Лидой все будет нормально.
Она уже почти зашла в подъезд, остановилась, обернулась на него и почти весело сказала:
– Семьи у меня нет. Это раз. Отец у дочки… весьма условный. Он и не заметит ее отсутствия. Это два. Родители… должны понять. Если им дорога дочь, то есть я. Врать… ну, это не совсем так. Просто щадить другого. Север меня не пугает, и морошка гораздо полезнее яблок. Я это где-то читала. А насчет вранья… для меня так вопрос не стоит. Свои проблемы я разрешу очень быстро. А ты… здесь дело твое. Можно не врать, а щадить близких людей. Вопрос формулировки. Но я тебе не даю советов, ни-ни! И еще, – она чуть сощурила глаза и снова улыбнулась, – и еще. Позволь мне быть счастливой. И себе – тоже. Жить без любви – аморально. И быть несчастными – отнюдь не доблесть, а большая беда. – Нюта легкомысленно улыбнулась и, махнув рукой, зашла в подъезд.
Яворский долго стоял у ее дома, раздумывая о том, что эта молодая женщина гораздо мудрее его. И что на свете нет ничего важнее людского счастья. Даже купленного такой большой и отчаянной ценой.
Три следующих дня она приезжала к нему – с утра, как только на пороге появлялась безотказная Зина.
На четвертый он лег в госпиталь – наконец нашлось свободное место. Она приезжала в госпиталь днем, растягивая свой обеденный перерыв. Лидочка пошла в садик, и Герман соизволил по вечерам ее забирать. Он с интересом и удивлением разглядывал жену – румяную, с блестящими глазами, делающую все нудные домашние дела с удовольствием и непривычной легкостью. Она напевала что-то, моя посуду и подметая пол.
«Хорошенькая какая», – однажды подумал он, глядя на Нюту, вышедшую из ванной.
Однажды он зашел к ней поздно вечером – немного робея и, как всегда, прикрываясь шуточками.
– Супружеский долг еще не отменен, – нарочито весело объявил он, вручая жене три красные гвоздики.
Она отложила книжку и поглядела на него с усталой тоской.
– Иди к себе, Гера! – со вздохом сказала она. – И ничего себе не придумывай.
Он побледнел, дернул плечом и со словами «ну ты сама все решила» вышел из комнаты.
И в этот вечер Нюта поставила окончательную точку в семейной жизни. Точку, облегчившую эту самую жизнь, наверное, им обоим.
Она закрывала глаза и думала о том, как этот немолодой и, в сущности, не очень здоровый человек, ее мужчина, может быть так желанен, так страстен и так прекрасен.
Она вспоминала короткие часы, проведенные на скрипучей и узкой кровати гостиницы, и от стыда покрывалась мурашками – она и представить не могла, что способна на такое! После, когда все заканчивалось, она боялась посмотреть ему в глаза – так было неловко.
А с мужем… Молодым, здоровым и достаточно интересным, то, что происходило когда-то… Было стыдным от другого – от притворства, лицедейства, лицемерия.
Она вспоминала, как ей хотелось поскорее отодвинуться от него, поскорее встать с постели. Поскорее забыть.
А здесь… Здесь было самым прекрасным минуты после – его плечо, его профиль, его запах и их тишина… Потому что говорить не хотелось. Да и не было сил.