Нюта вздохнула.

– Зинуль, какое там «биться»… Жизни у нас нет давно. Удерживать я не буду – пусть идет, куда хочет, и пусть будет счастлив.

– Придумываешь! – раздраженно ответила та. – Нет у них жизни! А что ты, собственно, называешь «жизнью»? Страсти-мордасти? Цветы каждый день? Бессонные ночи? Что, объясни! Есть дом, есть ребенок. А вот скандалов нет. И муж твой – не пьяница и не гуляка.

– Гуляка, – засмеялась Нюта, – ты же сама сказала: есть баба!

– Вот так и отдашь? Без вопросов?

Нюта кивнула.

– Сразу и без единого. И еще пожелаю огромного личного счастья.

– Идиотка, – вздохнула Зина, – чтобы в наше вот время – и так, с легкостью, отдать хорошего мужа!

Зина быстро засобиралась и ушла, а Нюта долго сидела, подперев лицо руками, и думала о том, что теперь она свободна! Совершенно свободна!

Какое, господи, счастье!

Герман ушел в Новый год – она терла сыр на «Мимозу» и, услышав шум в прихожей, сполоснула руки и вышла туда.

Он надевал пальто, возле его ног стоял чемодан.

– Сегодня? – спокойно спросила она, вытирая руки о фартук.

Он молча кивнул. А потом, усмехнувшись, добавил:

– Была без радости любовь, разлука будет без печали!

Она покачала головой.

– Не было любви, Гера, не было! В этом все дело. Но сегодня – как-то не комильфо! Через пару часов приедут Половинкины и родители. Что им сказать?

– Отмени, – коротко бросил он, – к чему этот цирк?

– Вот ты и отменяй! – ответила она. – Ты ж у нас главный клоун!

Герман не ответил, взял чемодан и вышел за дверь.

Нюта села на стул, подумала и набрала номер родителей.

Все оказалось просто – все вдруг свалились с температурой. Сначала Лидочка, потом Герман. А сейчас и у нее раскалывается голова. Дурацкий вирус, косит всю Москву, слава богу, вы еще не успели выехать с дачи.

Потом позвонила Зине:

– Братец твой… только что хлопнул дверью. В руках – чемодан. Так что веселье, прости, отменяется.

Зина помолчала, а потом выдала:

– А я тебе говорила. Сама виновата!

– Сама, – легко согласилась Нюта и звякнула трубкой.

После ухода Германа ей стало так легко, что она, казалось, просто летала. Лидочка ухода отца словно и не заметила. Был равнодушный отец, нет равнодушного отца.

Алименты он присылал по почте, а спустя год Зина сказала, что у Германа родилась дочь.


Яворскому она написала сразу – с мужем рассталась, точки поставлены, решение за ним.

Он долго не отвечал, а потом написал, что это ровным счетом ничего не меняет. И взваливать на ее плечи такую ношу он не может. Дела его неважны, нога болит все сильнее, и ему все труднее ходить и сидеть.

Впрочем, он вскоре приехал, но жить у нее отказался – как всегда, снял гостиницу.

В те три дня она все время плакала, задавая один и тот же вопрос:

– Почему?

Он, разозлившись, впервые закричал на нее, назвав идиоткой, не понимающей ситуации.

Снова твердил про ранение, про страшные боли и муки, про то, что лучше не будет, а будет лишь хуже – и это прогнозы врачей. И что «ходить за ним и выносить за ним утку он не позволит».

Они разругались тогда в пух и прах впервые за столько лет, и она ушла от него, бросив с обидой, что навязываться не собирается и еще – что он трус и слабак.

Писем не было два месяца. Она бегала к почтовому ящику по пять раз на дню. Караулила почтальоншу, переспрашивая, не могло ли письмо затеряться или пропасть.


Наконец Нюта не выдержала и взяла билет в Мурманск. Вечером она привезла на дачу Лидочку и осталась до утра – поезд уходил на следующий день в шесть вечера.

Все давно легли спать, а она все сидела в мансарде и смотрела на темное осеннее беззвездное небо.

Не заметила, как поднялся отец, закурил, сел рядом и долго молчал.

Оба молчали. Потом он наконец сказал:

– Ну и что дальше? Как будешь жить?

Нюта пожала плечами.

– Как получится. Точнее – как сложится.

– Губишь себя, – коротко бросил отец, раскуривая новую папиросу.

– Моя жизнь, – ответила Нюта и добавила: – Прости.

– Летишь к нему? – тихо спросил отец.

Она мотнула головой.

– На поезде.

Отец закашлялся и затушил папиросу.

– Он – хороший человек, – хрипло сказал отец. – Но… такой судьбы я своей дочери не пожелаю. И потом, – добавил он, – он не имел на это права!

Нюта улыбнулась:

– А вот тут он совсем ни при чем. Во всем виновата я – он долго сопротивлялся. Впрочем, виноватой я себя не считаю. Так сложилось, пап, понимаешь? Значит, такая судьба…


В Мурманске уже было совсем холодно, и по перрону мела мелкая и сухая поземка. Нюта вышла на привокзальную площадь и поймала такси.

Она смотрела в окно, разглядывая город, где Яворский прожил столько лет. После Москвы Мурманск казался маленьким, тесным, провинциальным и серым.

– Райончик – дерьмо, – сообщил таксист, – бараки, бараки. Отопления нет, воды тоже. Двадцать лет обещают снести. А не сносят. Гады, – зло добавил он. – У меня батя там жил. Как занемог, я его к себе. Хотя тоже условия… – Он совсем расстроился, вспомнив, видимо, «условия», и резко затормозил у нужного дома.

Нюта расплатилась и вышла на улицу. Поземка, медленно поднимаясь, уже превращалась в метель. Она зябко поежилась – даже в зимнем пальто ветер и холод пробирали до костей.

Улица состояла из темных, почти черных, деревянных бараков. Два этажа, два подъезда. Играли дети, из какого-то окна выглянула женщина, закутанная в серый платок, и позвала сына домой.

Нюта вошла в нужный подъезд и поднялась на второй этаж. В коридоре пахло печкой, и, видимо, из кухни в коридор вырывался густой пар и доносились запахи подгорелой еды. На стенах висели жестяные тазы, корыта, детские санки и велосипеды.

Деревянная лестница была темной и шаткой. Она подошла к двери и тихо постучалась. Дыхание перехватило, и ее качнуло в сторону.

– Открыто, – послышался женский голос.

Нюта нерешительно открыла дверь и увидела Яворского, лежавшего на узкой железной кровати, с измученным и посеревшим лицом, с закрытыми глазами и плотно сжатым от боли ртом.

Возле него на простой табуретке сидела немолодая и грузная женщина, с лицом простым и приятным. Одета она была в темную вязаную «старушечью» кофту и валенки, обрезанные по самую щиколотку. Седые волосы выбивались из-под темной косынки.

– Приехала! – выдохнула она. – Ну слава богу! – Она подошла к Нюте и протянула ей крепкую рабочую руку с коротко остриженными ногтями. – Катерина, – представилась она и, подумав, нерешительно добавила: – Ивановна.

Нюта кивнула и сделала шаг вперед.

– Плохо ему?

Катерина кивнула.

– Плохой. В больницу не хочет, говорит, не поможет. Я ставлю уколы. После укола он спит часа два, не больше. Есть отказывается, пьет только чай. Просит побольше сахару. Сладкого хочет, – грустно вздохнула она. Кивнула на стол, стоящий у маленького, подслеповатого окна. – Печенье купила. Овсяное. Мармелад. Думала, поест.

На столе, покрытом старенькой, почти «смытой» клеенкой, стоял чайник с закопченными боками, и в тарелке лежало печенье и розовый мармелад.

– Раздевайся, – пригласила Катерина, – а я пойду. Он скоро проснется. А вам… поговорить надо… – И стала натягивать тяжелое драповое пальто с вытертым пожелтевшим серым каракулем.

Нюта кивнула.

– Вы соседка?

Та усмехнулась:

– Считай, что да.

Нюта покраснела до самых корней волос – она поняла, что Катерина и есть та самая женщина-врач, про которую Яворский ей рассказывал.

Она бросилась за ней вслед, нагнала на лестнице:

– Простите!

Та улыбнулась:

– За что? Не за что! – И добавила, с прищуром посмотрев на Нюту: – А вы как? Надолго?

– Я… – растерялась Нюта, – я, собственно… За ним, – выдохнула она.

Катерина посмотрела на нее и кивнула.

– Ну и добре! И умница. У вас, в столицах, может, и оживет. А здесь ему точно хана.


Нюта села на табуретку и стала смотреть на Яворского. Спал он тревожно, вздрагивая и морщась во сне.

Иногда что-то шептал, и она наклонялась, чтобы услышать.

– Воды? Ты хочешь пить? – переспросила она.

Яворский медленно открыл глаза и, увидев ее, кажется, не удивился. Его губы дрогнули – в слабой попытке улыбнуться, и она услышала тихое:

– Нюта! Ты приехала! Боже, какое счастье!