Те полчаса, что троллейбус катил обратно, покачиваясь на толстых, как у детских игрушек, шинах, девчушки не замолкали ни на минуту, и отец кивал головой едва ли не на каждое их слово. Малышки явно перевыполнили свою дневную словесную норму.
Я подошел к маленькому окошечку в перегородке, отделяющей кабину водителя от пассажирского салона, надеясь купить билет, но в ту минуту водитель — женщина с огромными медными серьгами-обручами в ушах — осторожно вела машину поперек шестиполосного, очень оживленного проспекта с бульваром посередине. Дело не простое: у троллейбуса мало возможностей для маневра. Я с трудом удерживал равновесие, поскольку стоял, прижавшись ухом к стеклянной перегородке и пытаясь разобрать, что кричит мне через плечо водитель, а ведь ей еще надо было откопать сдачу среди редкостно объемистых купюр, очень неудобных в обиходе. Советские власти выпускали их, скорее всего, не случайно, а с каким-то умыслом.
Быть может, моя музыка тоже умышленно трудна. Быть может, вся современная мало-мальски заслуживающая внимания музыка непременно требует от автора сохранять равновесие, когда он, прижавшись ухом к стеклу, ловит сигналы на чужом языке.
Я уступил место закаленной жизнью старушке в клетчатом платке. Она не улыбнулась в знак благодарности, даже когда я осклабился, глядя ей прямо в лицо. Ради чего улыбаться-то? Жизнь и история вышибли из нее эту глупую привычку. Зажав в зубах своего тряпичного пса, младшая из девочек во все глаза смотрела на меня.
И я мог бы жить так же, мелькнула мысль. Мог бы вернуться к исходной точке: существовать исключительно на собственные средства. Снова стать бедным, как церковная мышь. Чтобы прокормиться, пришлось бы сочинять музыку. И я бы воскрес.
Разумеется, если бы бросил Милли.
Я подмигнул девчушке и одарил ее широкой улыбкой. Она распахнула глаза, но не улыбнулась в ответ. Троллейбус вдруг сильно качнуло, и вместо поручня она ухватилась за мою ногу и несколько минут цепко держалась за штанину, но потом до нее дошло, что это не поручень. Маленькая ручка любви. Ее легонький нажим. Как, должно быть, замечательно быть ее отцом, подумалось мне.
У их настоящего отца-выпивохи, небось, совсем иное на уме: например, как заработать столько денег, чтобы водить дочек в зоопарк. Чтобы хватало на бутылку. И где их мама? Сам не знаю почему, я был твердо уверен, что жена в этой маленькой семье отсутствует. Я смотрел на людей в троллейбусе и чувствовал, как во мне поднимается теплая волна жалости. В лондонском общественном транспорте я никогда ничего подобного не испытывал.
Еще есть время начать жить заново. В киоске возле трамвайной остановки я купил коробку тонких сигар, сувенирную зажигалку и сел в Тоомпарке возле узкого озерца, под сенью замка. На одной стороне зажигалки красовалась надпись: Таллинн, город удовольствий, на противоположной — герб Таллинна. Запахнув пальто поплотнее, я выкурил три сигарки подряд. Хотя ветер улегся, и в небе показалось молочно-бледное солнце, осенний холод не отступал. Листья сыпались с деревьев равномерным потоком, будто их срывали с веток спрятавшиеся в кронах проказники-эльфы. Сначала я не мог опознать породу деревьев с серой корой, но потом решил, что это осины. Где-то в дальнем углу парка, недалеко от киоска и трамвайной остановки, чуть слышно стучали ударные — играла группа, которую мой отец назвал бы «наркотой». В шипастом «готском» снаряжении и майках на голых торсах, они выглядели изможденными мужчинами, брошенными своими девушками лет пятнадцать-двадцать назад; на самом деле они были совсем молоденькие, возможно, еще подростки. Я их немного побаивался: вдруг вздумают идти за мной? Кроме меня, в парке ни души.
Милли страшно раздражало, что я курю, и, когда мы сошлись, я очень скоро бросил. А теперь снова закурил. До чего здорово было сидеть одному в эстонском парке, кутаться в пальто и курить на ковре из золотых листьев. Почему-то почудилось, что лучше бы мне оказаться здесь до падения Берлинской стены, когда жизнь была трудна и опасна, а Запад — где-то очень далеко. Встречался бы тайком с композиторами — в грязных подвалах или на чердаках домов их родителей. На шпилях — антенны КГБ, в тайных комнатах неустанно крутятся магнитофонные катушки. Окна пыточных камер замурованы кирпичом. Из-за антирелигиозных предписаний Арво Пярт вынужден сменить название «Саре было девяносто лет» на «Модус». Вместо пьяных финнов — русские солдаты. Страна, похожая на смесь Олдершота и Уотфорда[17], только без магазинов.
Посасывая третью сигарку, я наблюдал за уткой: она то и дело опускала голову в воду, всякий раз отряхивала ее чуть не досуха и понятия не имела о смене режима в стране, о жестокости людей. Каждый — хозяин своей судьбы. В голове прокрутился еще один фильм, коротенький, вроде киноанонса. Я заказываю кофе. Хвалю ее английский, у нас завязывается разговор. Что потом? Пригласить ее выпить со мной рюмочку? Или поужинать? Поговорить о музыке? О скрипках? Рассказать ей про Генделя?
Я потряс головой, чтобы избавиться от наваждения. Наверно, подобные фантазии помогают держаться на плаву.
Моя будет подпитывать творчество. Жизнь пойдет своим чередом, спокойно и гладко, в любви к Милли и детям, сколько их нам ни подарит судьба. Я снял с языка налипший кусочек табачного листа. На душе стало хорошо. Во всяком случае лучше, чем прежде.
Черт возьми, нам непременно надо завести детей. Рука моя в кармане пальто безотчетно поглаживала член. Я вернусь домой переполненный спермой. Все дело только в психологии, главное — не тревожиться понапрасну. Эту гонку мы выиграем шутя.
На обратном пути я почувствовал запах гари. Между домами пробивался солнечный свет, в нем клубилась мгла. В горле запершило от мерзкого химического привкуса, забившего вкус табака.
Я свернул за угол; посреди улицы пылал массивный шкаф для хранения документов. Из полуоткрытых ящиков валил густой коричневый дым. Верхняя часть шкафа уже почернела, обгорелые бумаги свешивались из ящиков и валялись на булыжной мостовой. Какой-то человек поливал шкаф из шланга с душевой насадкой на конце. Шланг вился через улицу и уползал в окно небольшой конторы. Поливальщик охотно болтал с любопытными прохожими, которые, очевидно, даже не замечали едкого дыма, будто дышат им изо дня в день.
Я был сильно озадачен, но вопросы задавать не хотелось: от сигар и резкого запаха горло сильно саднило.
Надо возвращаться другой дорогой.
Для начала я сделал большой крюк по Ратаскаеву, потом, чтобы продышаться как следует, надумал побродить еще. Незаметно для себя свернул в незнакомый узкий, кривоватый, пропахший кошками переулок, тянущийся вдоль старинной стены; переулок неожиданно вывел меня на мощенную булыжником улицу. В первые мгновенья я ее не узнал, но вдруг увидел вывеску «Кафе Майолика». И все вокруг разом сложилось в знакомую картинку, как в детстве стекляшки в игрушечном калейдоскопе.
Что-то тут не так. Ведь именно это место я хотел обойти стороной. Был уверен, что поднялся выше, где-то близ церкви Св. Олава. Конечно, мои познания о Таллинне очень скромны. Вообще говоря, старый центр города совсем невелик, и чем больше я его узнавал, тем больше он съеживался.
Кровь стучала в ушах, но не от физического напряжения. Нажимая на расшатанную ручку (дверь была подкупающе старомодная, во французском стиле), я сознавал, что делаю ошибку, сворачиваю не туда, куда надо. Но это даже возбуждало меня, потому что глубоко в душе я тем самым доказывал себе, что в действительности я свободнее, чем предполагал.
Не сказать, чтобы прежде я считал себя несвободным. В этом плане брак мало что изменил, даже притом что заключили мы свой союз в одной из стариннейших английских церквей, с древнесаксонским нефом и тисом времен Римской империи на церковном погосте. Свадьба была не рядовая, ведь ее устраивала не шушера какая-нибудь, а Дюкрейны, поэтому она — как бы поточнее выразиться? — благоухала богатством: гостей собралось человек пятьсот, среди них — цвет лондонского музыкального мира, сливки английской землевладельческой знати и банковского Сити. Мать невесты (славная старушка Марджори), указав на одного из приглашенных, шепнула мне, что он преодолел планку в три миллиона фунтов годового дохода, не считая премиальных. Гость, в визитке и полосатых брюках, выглядел совершенно счастливым.
— Недооценили его нюх, — добавила хлебнувшая лишку Марджори.