Она решила годик отдохнуть, а уж потом поступать в Оксфорд — заниматься философией, политикой и экономикой. А для меня на этой девушке прямо-таки свет клином сошелся, другие не представляли никакого интереса; мой образ жизни изменился, стал почти целомудренным.
Я уехал в Гаагу, чтобы в Королевской консерватории изучить возможности использования компьютера в композиции. Увы, докторскую диссертацию по творчеству Корнелиуса Кардью[20] я так и не завершил. На время — к счастью, недолгое — я стал завсегдатаем ночных клубов, где играли настоящий джаз, подсел на гашиш и кокаин. Кончилось тем, что как-то ночью меня нашли у одного из амстердамских каналов: я ждал, что посреди психоделических бликов света из воды восстанет Закон Господень и в чистоте своей объемлет меня, рыдающего, целиком, без остатка. Словом, я был на волосок от смерти.
Три года спустя я вернулся в Лондон и через несколько месяцев выступил с концертом; после него на светском приеме в саду мы с Милли встретились снова. Но к тому времени я уже был, по словам одного рецензента, «самым многообещающим молодым композитором в Англии».
Милли окончила Оксфорд почти с отличием и, сняв вместе с какой-то подружкой дом в Килбёрне[21], включилась в борьбу за права палестинцев. Несмотря на свои политические взгляды, на прием она явилась в длинном искрящемся платье, в ушах блестели гигантские серьги, а шею обвивал толстый золотой обруч в форме змеи. «Настоящая Клеопатра», — заметно прибалдев от выпитого «пиммза», восхищенно сказал я ей. Милли откровенно обрадовалась нашей встрече; казалось, у нее прямо-таки камень с души свалился, будто я воевал где-то на передовой. Она только что пережила крах романа с палестинцем по имени Салим, напыщенным кинорежиссером сорока с чем-то лет — тот успел ей изменить, — и теперь бесцельно плыла по течению.
К тому времени я оставил всякую надежду завести с ней серьезные отношения, поэтому, оказавшись той же ночью в своей убогой комнатенке, на собственной постели, абсолютно голый — по ее недвусмысленному распоряжению, — и дрожащий от нетерпения, я поверить не мог, что это не сон. Милли прочитала мне небольшую шутливую лекцию о пользе для мужчины сексуального воздержания, после чего последовала моему примеру, то есть с пьяной неуклюжестью стянула с себя все, кроме драгоценностей. Несмотря на выпитый «пиммз», я забрызгал ее спермой до самого подбородка (презерватива под рукой не было, поэтому я кончил не в нее); мой фонтан ее сильно впечатлил. Я же дивился тому, что еще не лопнул от наслаждения, глядя на ее желтовато-медовое обнаженное тело и чувствуя, как снуют по моей коже ее проворные пальцы; во мне взрывались фейерверки, подобные тем, что давным-давно волшебно озаряли небо Хейса в ночь Гая Фокса[22].
Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я взял в городской библиотеке роман Николаса Монсаррата[23] со слащавой картинкой на обложке; действие происходило в Индии восемнадцатого века, а главной героиней была пылкая длиннорукая и длинноногая принцесса неземной красоты. Я пытался вообразить свой первый поцелуй. Он оказался и близко не похож на настоящий, случившийся вскоре на вечеринке: во время игры я в темноте ухитрился зубами расцарапать девочке щеку. И на первый «французский» поцелуй он тоже не походил: кончился семестр, и мы с девчонкой на радостях тискались в темноте, я совал ей в рот язык, но мы только обслюнявили друг друга. Совсем другим оказался и первый удачный поцелуй. Вместе с оркестром молодых музыкантов я поехал в Бельгию, где мне преподала предметный урок плоскогрудая тридцатидвухлетняя кларнетистка по имени Мари-Франс, она же лишила меня девственности в гостиничном номере (правда, из-за нервного напряжения я проявил полную несостоятельность). И уж конечно, совсем далеки были мои мечты от первого поцелуя с Милли, отчасти потому, что я отлично сознавал, что воплощаю собой для нее образ белого юноши из рабочей семьи, добившегося реального успеха, а с таким экземпляром она, видимо, еще ни разу не спала. Я не стал ей говорить, что не считаю себя выходцем из рабочего класса или типичным жителем района муниципальной застройки, хотя до моего восемнадцатилетия все это было абсолютно верно.
И вдруг — Кайя.
Первый наш поцелуй оказался ближе всего к тому, который я много лет назад совсем зеленым юнцом воображал себе в Хейсе, читая роман Монсаррата в своей детской спальне, оклеенной обоями с изображением игрушечных железных дорог (тут нужно добавить, что заполучить игрушечную железную дорогу мне так и не удалось — только на обоях).
Поцеловались мы часов через пять после того, как она отвесила мне оплеуху. Так нередко бывает. Мы сидели на терраске кафе, сердце мое готово было выскочить из груди. Поведав ей про пьесу к открытию «Купола Тысячелетия», я стал сосредоточенно слушать ее рассказ о планах изучать английский и русский языки в Тартуском университете, когда она скопит достаточно денег, чтобы снять комнатку. После чего Кайя вернулась в кафе дорабатывать оставшиеся до конца смены два часа.
Когда она встала из-за стола, я не без душевного трепета предложил:
— Давайте продолжим разговор. Гм, знаете, мне бы хотелось пригласить вас поужинать со мной — в качестве извинения.
Она кивнула и уточнила:
— В качестве извинения?
— Да, за мою промашку.
— И за мою тоже. Посмотрите на свой глаз. Вокруг все посинело и пожелтело, похоже на птичье крыло. — И продекламировала на эстонском, а на самом деле, как позже выяснилось, на русском, несколько строк Анны Ахматовой, которые тут же перевела на английский: «Тяжелы плиты, которые давят на твои бессонные глаза»[24].
— О, я-то сплю прекрасно, — не зная, как на это реагировать, брякнул я. До той поры ни одна девушка мне стихов не читала, во всяком случае так, будто бросала мне хрустальный шарик, надеясь, что я его поймаю и включусь в игру.
— Значит, дело не во сне.
— Возможно, и не в нем. Так как же насчет ужина? Я — целиком за. Совместный ужин в знак дружбы. Примирения Старой и Новой Европы.
— Вы не такой уж старый, правда?
— Мне за тридцать. Сколько именно — неважно. А вам?
— Двадцать шесть.
У меня от изумления брови взлетели на лоб. Она облокотилась на деревянные перила терраски.
— Да, знаю, на вид восемнадцать. Это из-за спорта.
— Благодаря гимнастике?
— Ага. Нам давали таблетки, сдерживающие физическое развитие. Тренер из Восточной Германии. Теперь многие мои друзья болеют. Особенно пловцы. Они глотали пилюли, ускоряющие рост мышц. А теперь в результате — рак. Дети с отклонениями, с увечьями. Или выкидыши. Или вообще этих чертовых детей родить не могут.
Я кивнул, стараясь не думать о Милли и наших с ней чертовых детях.
— Как же, отлично помню советских тяжелоатлеток и пловчих. Женщины величиной с дом, с гигантскими бицепсами. Завоевывали все медали подряд. А вы их тоже получали?
Она рассмеялась.
— Чемпионкой я так и не стала. Но в двенадцать лет заняла втрое место по опорным прыжкам среди спортсменок из прибалтийских республик. Что такое опорный прыжок, знаете? Это когда прыгаешь через коня, широко расставив ноги — как ножницы.
— А, эстонская Ольга Корбут, — с восхищением вставил я, а про себя подивился, с какой готовностью люди распахивают душу, стоит только их немного расспросить. Чудно.
— Что вы, это мне и во сне не снилось. — Она покачала головой. — Да и с чего мне было стать такой, как она? Я же с Хааремаа.
Я мысленно, словно в замедленной съемке, представил себе, как она прыгает через гимнастического коня, широко, почти в шпагате раскинув ноги. Вот откуда у нее свобода и грация движений, редкостная пластичность, вот почему ее запястья изгибаются, как у индийской танцовщицы. Впрочем, если честно, я был бы не менее счастлив, если бы она оказалась чемпионкой по ирландской чечетке в деревянных сабо.
Как было условлено, мы встретились в ресторане африканской кухни, притулившемся под сенью старой городской стены. Ресторан новенький, с иголочки, и очень стильный: низкие столы и банкетки, хорошая западноафриканская музыка. Один из поваров, здоровенный нигериец, оказался приятелем Кайи; он дружески подмигнул мне, и на душе у меня потеплело.
Кайя пришла в длинном платье, надушенная, и выглядела очень соблазнительно. Я не сводил с нее зачарованных глаз и думал: вот он, рай.