Она не дала мне отодвинуться. Шаловливо улыбаясь, еще крепче прижала к себе. Перед дачей стояла высокая береза, в то ветреное утро последние листы упорно цеплялись за ветки. Я указал на них Кайе, а она в ответ процитировала слова эстонского поэта, которого ей хотелось переводить: «Или береза упрямо держится за свои листья».

Я почувствовал, что мой член выскользнул из гнезда и устало лег на густую, пушистую шерстку в развилке ее ног, но зацепился за край ее трусиков, и я чуть заерзал. Решив, что я хочу высвободиться, Кайя сплела руки за моей спиной и обняла меня сильнее прежнего.

— Haare, — произнес я.

— Да.

От ее живота шел жар; может, на самом деле она не принимает противозачаточных таблеток? А я, как на зло, в этот раз не надел презерватива. Чистое безрассудство! Впервые за все время! Что, если какой-нибудь пьяный матрос заразил ее в Таллинне СПИДом? Мало ли с кем она спала до моего появления. Может, она регулярно водит к себе мужиков. Но в этом я сильно сомневался. С другой стороны, я прекрасно помню Мэрилин Приндл, в высшей степени чинную с виду флейтистку: несколько лет назад она за неделю перетрахалась с семерыми, каждую ночь меняя хахаля. Я это знаю точно, потому что она сама рассказала Говарду, а он — мне.

Я предавался этим пошлым размышлениям, прижавшись щекой к ее груди, у самого соска, широкого, темно-коричневого, напоминавшего мне лежалую падалицу под яблоней в нашем садике. Член мой совсем съежился; время было уже позднее. Я охотно заснул бы в той же позе; будь мы на даче с ее низкими карнизами, да в моей кровати, мы так бы и поступили. Как было бы здорово всласть выспаться, потом проснуться, босиком прошлепать в душ, который содрогается и воет из-за неполадок то ли в насосе, то ли в трубах. Я бы с наслаждением намыливал ее самые сокровенные местечки, а она бы смеялась, зажав в руке мыло. Или натопил бы сауну и посадил бы Кайю к себе на колени — стянул бы ее с горячей лавки спиной ко мне и прильнул бы щекой к ее прямому позвоночнику, а руки положил бы ей на бедра и растопыренными пальцами тихонько тискал бы их упругую округлость.

Но мы находились в квартире ее родителей, где комнатки крохотные, а стены не толще вафельной пластины; было слышно, как в кухне хлопочет ее мать. Наверно, сейчас войдет и предложит горячего свежезаваренного чая.

Глава третья

— Смотрите-ка, Джек малость поправился, — сказала мать Милли. — Раньше-то он был сущим эктоморфом[30]. Или эндоморфом[31]?

— Он? Кто он? — спросил Джек.

— Верно я говорю? Ну, не тяни, признавайся!

Она успела перебрать джину, причем на пустой желудок, и глаза ее злобно блестели.

— Это все жвачка с винным вкусом, — засмеялась Милли, тронув Джека за руку.

— Жвачка? С винным вкусом?

— Да, мамочка. Пакет этой жвачки должен лежать у него на столе, иначе он за партитуру не садится.

— Ну, ты и мямля, — буркнула ее мать.

— Уж лучше жвачка, чем по бутылке виски за раз, — прозвучал с дальнего конца стола, из-за горящих свечей, недовольный бас отца Милли.

— А кто сказал, что я обхожусь без бутылки виски? — усмехнулся Джек.

— Ах ты, негодник! — взвизгнула мать Милли; она заигрывала с зятем, только изрядно накачавшись спиртным.

— Одно неясно, — отец Милли зафыркал, еще не досказав шутки, — жвачка нужна ему для успешного сочинения музыки, или сочинение музыки усиливает удовольствие от жвачки?

Все пропустили шутку мимо ушей. Даже в собственном семействе тесть Джека считался хоть и милым, но занудой. Он не скрывал, что произведения зятя вызывают у него лишь добродушное недоумение.

— Какая пьеса у тебя самая любимая? — спросила мать Милли, устремив на Джека серьезный взгляд. — Из твоих собственных?

— Вы же знаете, что говорят в таких случаях. Та, которую еще предстоит сочинить, — сказал Джек.

— Ты увиливаешь от ответа, — заявила теща, подливая себе бургундского.

— Мама, не части с этим пойлом.

— Я и не чащу. Оно жидкое, пьется легко.

— С ней невозможно никуда пойти, — пожаловался отец Милли.

С год назад мать Милли слегла с тяжелой формой рака. Все были уверены, что жить ей осталось года два-три, но она чудесным образом выкарабкалась. И, естественно, только больше пристрастилась к алкоголю. Не сводя глаз с Джека, она поднесла бокал к губам и сделала пару глотков. Джек очень тепло относился к теще, потому что мысленно всегда видел в ней юную, худенькую, сияющую девушку, которая начала выезжать в свет сразу после войны.

— Ну же, признайся.

— В чем, Марджори?

— Какую из твоих пьес ты ценишь особо? Наверняка во всем этом шуме есть одна, которая больше других тебе по душе.

— Мама, это просто невежливо.

— Джеку это только на пользу, — парировала ее мать. — А ты, как и все прочие, с ним чересчур миндальничаешь.

— Он со мной, как правило, тоже, — чуточку жеманно отозвалась Милли.

— Например, как ты относишься к той странной вещи, которую написал в Сомали?

Джек нахмурился. Вино приятно дурманило голову. Он любил тестя с тещей и с грустью смотрел, как они стареют, мужественно стараясь не поддаваться надвигающейся дряхлости.

— Нет, в Эфиопии, — поправилась Марджори. — Не важно, где именно. Ты сам знаешь. Что-то вроде «эстрагона».

— По-французски это шалфей, — вставила Милли.

— Так зовут одного из героев пьесы «В ожидании Годо», — заметил Джек.

— Как же, видел, ее тогда только-только поставили, — сказал отец Милли, чем сильно всех удивил. В ответ на изумленные взоры родственников он утвердительно кивнул. — Произвела на меня огромное впечатление.

Джек почувствовал прилив теплой нежности. Подумать только, живешь с человеком рядом, ни о чем не подозреваешь, и какие неожиданные вещи в нем порой открываются. Да и не в нем одном.

— Везет же некоторым! — воскликнул он.

— Да не видел ты ничего, — отрезала мать Милли.

— Нет, видел. Молодой был, свободный как ветер, и деньжата в кармане водились, вот и старался ничего не пропустить. — Его лицо в свете свечей вдруг показалось необычно благородным. — Давненько все это было.

— В Латвии, вот где, — решительно заявила мать Милли. — А совсем не в Эфиопии. Милли как раз узнала, что она с пузом.

Все тихо ахнули; повисла тишина, от которой веяло ужасом, какими-то темными, недоступными глазу болотными тварями.

— В Эстонии, — храбро улыбаясь, уточнила Милли.

— Ну да, я это и имела в виду, — откликнулась Марджори, явно не заметив, какую боль она только что причинила дочери. — И название у пьесы такое длинное и дурацкое.

— Шкаф для хранения документов, пылающий посреди улицы, и Лис в клетке, — подсказал Джек.

— Любишь выпендриваться.

— Знаю, — усмехнулся Джек.

— Небось, тебе это все приснилось.

— Да, пожалуй, — на миг запнувшись, согласился Джек.

— Что-то ты не слишком в этом уверен.

— Возможно, это мне и вправду приснилось. Или я сам нафантазировал. — Он чувствовал, что краснеет. Милли смотрела на него с откровенным, как ему казалось, любопытством. — Но впечатление осталось очень яркое. Может быть, я где-то видел фотографию горящего шкафа…

— И бедного лиса в клетке тоже? — спросил отец Милли.

— И лис в клетке тоже приснился.

— Все-то у вас случайно происходит, — с неожиданной злобой прошипела Марджори. — Вот оно, нынешнее искусство. Все случайно. В наше время сочиняли про что-то конкретное. Про любовь, или войну, или природу, или… про смерть.

— Верно подмечено, Марджори, — пробормотал Джек; не объяснять же им, как оно было на самом деле.

— Кто будет десерт? — на всю столовую чирикнула Милли, как будто вокруг стояли столики с посетителями. Но никаких посетителей за столом не было.

— Мы пока еще красное пьем, — сказал отец Милли.

— Можем пить дальше, но уже под сыр, — предложил Джек.

— А к сыру я принес вам «Фиту» восемьдесят восьмого года, — возразил отец Милли.

— Считать это приказом? — усмехнулся Джек, едва скрывая раздражение.

— Держу пари, именно это произведение у тебя любимое, — не унималась мать Милли, тыча в зятя пальцем, на котором поблескивал крупный густо-синий сапфир.