Если разобраться, то люди, все поголовно, непременно с чудинкой.
Я попытался представить себе лицо официантки, но не смог. Слуховая память у меня отличная, а вот зрительная — хуже некуда, хотя ямочки на щеках и чуть набухающий перед улыбкой правый уголок губ я запомнил.
В голове несколько раз прозвучал ее голос, чуть охрипший, оттого что ей приходится кричать, передавая поварам заказы посетителей.
Можно бросить Милли и остаться в Эстонии до конца жизни. С этой девушкой.
Я самодовольно хрюкнул. Если не брать в расчет финских пьянчуг, Таллинн — вполне цивилизованный город. Я бы охотно окопался тут на зиму. Настоящая эстонская зима прогонит с улиц всех, кроме коренного населения, — они закаленные, им даже обледеневшие булыжники не помеха.
— Тебе не кажется, что у тебя депрессия?
Несколькими месяцами раньше Милли уже задавала мне этот вопрос.
— Нет.
— А с виду похоже на то. Даже папа заметил.
— Просто у меня сейчас творческий спад.
Мы приехали к ее родителям в Хэмпшир и сели на лужайке возле озера; по его глади, подчиняясь невидимым струям донных ключей, скользили лебеди.
Поместье Уодхэмптон-Холл настолько обширно, что время от времени хозяев там поджидают сюрпризы самого разного толка; к примеру, несколько лет назад кто-то самовольно выстроил в дальнем углу парка хибару, жил в ней, умер там же, и никто ничего не заподозрил. Лесничий с помощниками пошли в дальнюю рощу корчевать подлесок и наткнулись на этот домишко; в полусгнившей кровати лежал скелет.
— Если творческий ад, то недолго и в депрессию впасть.
— Я сказал спад. Ничего страшного.
— Ну и хорошо.
Милли прелесть. Она стала носить на лбу темно-бордовую меточку, как у индианок, но за обедом ее отец, заметив эти эксперименты дочери, разразился потоком брани; заодно досталось и всем прочим азиатам.
— Вообще говоря, это даже не творческий спад. Просто мое воображение… Выше головы не прыгнешь.
— Ты о чем?
— В общем, нет во мне того, что нужно для успешной карьеры. Ненавижу слово «карьера», — добавил я, опередив Милли.
— Лишь бы ты не надорвался.
Я вообще-то рассчитывал, что она скажет: «Но ты же добился успеха». И решил дать ей еще один шанс:
— Понимаешь, с успехом все не просто; успешный композитор должен выдавать на гора масштабные хиты — оперы, симфонии — с очень эротичными названиями. Ну, скажем, «Последний поцелуй Хайдеггера» или «Темный лес, странные забавы».
— Ты их прямо сейчас придумал? Классные названия.
— Или можно писать музыку для кино, как Гласс[7]. Или под сурдинку втюхивать публике кучу попсы, перемешанной с классикой, как Энн Дадли[8]. А иначе останешься в крошечной стайке самодовольных индюков, питающих друг к другу лютую ненависть. Ладно, я преувеличиваю. И тем не менее.
— А нельзя ли твои небольшие вещицы собрать в единое целое?
То, что я говорю вслух, сильно отличается от того, что я думаю. Поэтому я так не люблю интервью. На снимках я выгляжу замкнутым и угрюмым, а в разговорах с журналистами напоминаю пятиклашку, который еще жизни не нюхал.
Поэтому я сделал вид, что размышляю над ее вопросом. Очень не хотелось семейного скандала, тем более в Уодхэмптон-Холле. Поместье — сотни акров превосходных, чисто английских, угодий — покорило меня давно и сразу, оно постоянно напоминает, как мне в жизни повезло. Только что мы всей семьей усидели бутылочку «сотерна» урожая 1962 года. Подняв бокал темно-золотого напитка к свету, тесть заметил, что это — единственное белое вино, способное без ущерба для себя пролежать более тридцати лет.
— Тридцать семь, — с характерным смешком знатока уточнил он.
С днем рождения, Джек!
Милли все еще смотрела на меня с явным беспокойством. Я же наблюдал за плавающими в озере лебедями; до чего строгий у них вид. В их тенях таится смерть.
— Ну, да, я мог бы просто два часа повторять одну и ту же ноту, варьируя только темп, — в конце концов произнес я. — И назвать опус «Держась за нить».
Теперь же я находился в другой стране, воздух холодил лицо. День недолог, скоро станет смеркаться. Если бы я решил осесть в Эстонии, подумалось мне, научился бы кататься на коньках, и озерный лед скрипел бы и громко трещал под ногами — звуки дивной красоты, я их впервые услышал в Норвегии.
В следующие два дня я убеждался в справедливости моего смутного предположения, что, куда ни поедешь, даже в самый экзотический край, он в конце концов все равно опустится до твоего уровня.
Я сидел в квартире и работал над партитурой в очень полезном для здоровья режиме — примерно по минуте в день, а в остальное время кружил по Таллинну. Однажды решился выйти за пределы старинного центра, на окраину; впечатление мрачное — казалось, дома натянули на себя огромные серые потрепанные пальто с подкладными плечами. Каждый раз, когда я вспоминал официантку из кафе «Майолика», в груди теплело, словно наступил Золотой век, и в главной роли — Афродита. Нет, ничего путного из моего сочинения не выйдет.
Я обходил заветную улицу стороной, хотя однажды пошел посмотреть Дом Братства Черноголовых и оказался совсем рядом. Милли настоятельно рекомендовала мне посетить его, главным образом из-за названия братства. «Интересно, тебя подростком угри сильно донимали? — со смехом спросила она. — Небось, выдавливал черные головки?» Судя по карте, от Дома можно переулком выйти почти к самому кафе. Не чуя ног, я прошел переулок и осторожно выглянул за угол: старинные купеческие дома, лавка индийских товаров под вывеской «Экзотика», — но никакого кафе. Может, оно мне приснилось. Может, стоит сочинить оперу, положив в основу историю молодого оболтуса, который влюбляется в официантку, но, когда день спустя он возвращается на то же место, кафе как ветром сдуло. И что дальше?
Вечный вопрос: И что дальше?
Я двинулся в сторону церкви Св. Олава; кривая улица вильнула влево, и я увидел кованую раму с железными завитушками, а в ней вывеску: «Кафе Майолика». Снова налетел буйный осенний ветер, сдирая с деревьев листву — лето сдавалось на милость победившей осени. Последнее лето двадцатого века. Вообще последнее лето, если верить набожным оптимистам.
Почему я тут болтаюсь? Непонятно.
Потому что хочу увидеть ее еще раз, вот почему. Увидеть ее лицо; так бывает, когда хочешь убедиться в реальности какого-нибудь явления. Мне нужно сопоставить действительность с отпечатавшимся в мозгу образом, крайне нечетким, будто снятым с тройной экспозицией.
Я остановился в нескольких ярдах от двери. На терраске никого. В оконных стеклах под острым углом отражается улица. У меня задрожали ноги. Напротив кафе за брезентовым пологом включили мощный механизм; его пронзительный визг словно вобрал в себя весь практицизм мира. Внезапно визг смолк. Потом возобновился: бурав с воем вонзался в каменную кладку, или в бетон, или во что-то еще. Самое жуткое, если в металл — похоже на композиции Роджера Гроув-Кэри.
Я круто повернулся и направился в старый город.
У меня уже сложился обходной маршрут, нечто вроде звериной тропы. Ходил я либо по часовой стрелке, либо против нее. На полпути, у подножия крепости, открывается замечательный вид — панорама нижнего города, порт с огромными кораблями, Финский залив. Каждый вечер я с восторгом наблюдал, как северное солнце медленно, неспешно опускается в море, небо становится густого сине-зеленого цвета, а в заливе вспыхивают огоньки.
Север мне очень по душе, решил я.
Да, здесь я мог бы жить. На своем композиторском веку я уже много где побывал, но ездил обязательно с кем-то еще, и поездки эти всегда были связаны с выступлениями, с нервным напряжением, со своеобразным эксгибиционизмом. Я как бы занимал определенную позицию, но не в реальном пейзаже, а в панораме современной музыки. И где бы ни оказывался, всюду ощущал свою обособленность.
А здесь, из вечера в вечер, стоя за низкой крепостной стеной, где мое одиночество порой разделял случайный молчаливый прохожий или влюбленная парочка нарушала тишину нежным чмоканьем, я глядел вдаль под меркнущим светом дня и чувствовал себя совершенно свободным. Казалось, что все можно порвать на клочки и начать заново. Или что вся моя прошлая жизнь не моя вовсе, а чья-то еще, и ее можно выбросить, как ненужную книжку.