Одно обстоятельство мне очень помогло. Несколько дней назад, когда я махал вслед такси Олева, внезапно налетел шквал, хлынул ливень. Лавина воды пеленой окутала все вокруг, казалось, ветер не дает каплям долететь до земли; люди жались под маркизы над магазинными витринами. Но я продолжал путь. Лондон, духота в самолете, продымленный «мерседес» Олева — все этим ветром сдуло. Внезапно ливень прекратился, будто его выключили; мокрый булыжник отливал под солнцем металлическим блеском, в воздухе приятно пахло чем-то неуловимо знакомым, но я догадался чем, только когда дожидался в газетном киоске хозяина дома, где я решил снять квартиру.
Миндалем, вот чем пахло.
Я словно заново родился. Нутром чувствовал: все будет хорошо. И украшено миндалем.
Дом был заурядный — типичный старый советский зуб в изношенных челюстях улицы, которая, прочел я в интернете, находится «смехотворно близко от средневекового центра города». И правда: улица ведет прямо на Рекойя, главную историческую площадь Таллинна. На первом этаже дома, кроме газетного киоска, располагались также кафе и ювелирный магазин.
Я воображал, что ко мне спустится нахальный неокапиталист в щегольском прикиде, но хозяин квартиры смахивал на университетского профессора: в годах, лет под пятьдесят, одет в уютный шерстяной свитер и что-то невнятно бормочет себе под нос. «Койт», — представился он, но я не сумел повторить его имя: не дифтонг, а щелчок кнута. Койт рассмеялся, покачивая висевшей у него на пальце связкой ключей.
— Значит, хорошо проводишь время на Таллинн. Удачи. Если неприятность, набирай этот нумер.
На четвертый этаж вела мраморная, безупречно чистая лестница, а сама квартира — две спальни, все удобства — оказалась шикарно обставленной. Я, честно говоря, ожидал увидеть дешевую, вкривь да вкось прилаженную сантехнику, шаткие стулья, пошлые фотографии лупоглазых кошек. В квартире ощущался сыроватый запах свежей штукатурки, кое-где торчали провода, в кухонном шкафу рядом с пачкой сахара стоял пакет цементной смеси, но в остальном апартаменты хоть куда. Белые диваны «под кожу», золоченые набалдашники на спинках кроватей, затейливо изогнутые лампы дымчатого стекла и гигантских размеров телевизор «Сони» смотрелись здесь пришельцами из другой жизни, и это радовало. Правда, смеситель в душе держался на честном слове, но смесители везде такие.
Кто-то — уборщица или Койт — опрыскал комнаты освежителем воздуха с запахом лаванды, и после душа я распахнул окна с двойными стеклами. Вместе с холодным воздухом внутрь ринулся уличный шум: голоса, стук высоких каблуков, буханье контрабаса в ресторане напротив и, привычные источники раздражения и тревоги, внезапно проносящиеся мотоциклы с мерзким, как везде, ревом. Опершись на подоконник, я бесконечно долго наблюдал за уличным действом, напрочь забыв про Олева и пытаясь забыть Лондон: я здесь. Не там.
В ящике комода «под старину» лежит множество красных свечей, они катаются там, как цилиндры багажного конвейера в аэропорту, но ни спичек, ни зажигалок не видно; никакого «шлух», если это слово обозначает источник огня. Холодильник пуст, не считая одинокого яйца. Напротив массивного обеденного стола висит отлично выполненная литография — сумрачный, зловещий лес; на столе несколько стеклянных пепельниц, словно для какой-нибудь официальной конференции. И нескольких дней не прошло, а я уже чувствую себя здесь как дома.
Вот в этом и заключалась моя ошибка. Неужто понятие «дом» до того измельчало? Нет, наверно, все дело в моем одиночестве. Я был бы счастлив, если бы к прекрасной обстановке добавили за те же деньги пианино; впрочем, можно проверять свои замыслы на кабинетном рояле в магазине музыкальных инструментов. Его владелец с большой косматой, как у хиппи, бородой, говорит по-английски. Мне всегда было трудно водить пустопорожние разговоры с незнакомыми людьми, поэтому я почти ни с кем, кроме него, не общался.
Сразу по приезде я запасся бутылкой «Джеймисона» и перед ужином пропускал глоточек. Но сегодня вечером, в память об утраченном Толстом и, возможно, еще кое о чем, позволил себе более щедрую порцию виски. Сидя на белом диване, я смотрел новости на эстонском языке. Да что такое «майолика» в нынешнем мире? На экране люди ползали по огромным бетонным плитам, вытаскивая из-под развалин покрытые слоем пыли тела — то ли произошло землетрясение, то ли взрыв газа, то ли теракт, не ясно. И где, тоже не понятно.
Сплошное страдание, слой за слоем.
На следующей передаче про композиции из сухих цветов, а может, о том, как справляться с горем (я терялся в догадках, потому что время от времени на экране возникали черно-белые снимки бледных женщин), меня сморил сон.
Наутро я решил после завтрака выяснить, что такое «майолика»; зашел в ближнюю книжную лавку и, открыв словарь, прочел: итальянская художественная керамика, покрытая непрозрачной глазурью; слово происходит от названия острова Майорка. К цветам никакого отношения не имеет. А вот «Анны Карениной» на английском в магазине не нашлось, — только на французском, немецком, эстонском и, само собой, на русском. Милли как-то сказала, что по-французски роман еще лучше, чем в английском переводе (она хорошо владеет французским), но такое чтение потребовало бы от меня немало сил. Вместо Толстого я купил сравнительно свежую биографию Генделя и третьеразрядный детектив — очень подходящее занятие на сон грядущий.
В квартире есть телефон, но я не звонил домой, потому что мы с Милли уговорились: звонить только в крайнем случае. А я, честно говоря, был не прочь поболтать с ней.
Либо позвоню, либо пойду в кафе за книгой.
Либо — что-что сделаешь?..
Официантка, та самая, подала мне кофе латте. Секунды три-четыре мы смотрели друг на друга. Мне страшно не хотелось выглядеть круглым дураком перед самим собой, не говоря уж об окружающих, и лишь потому, что я за границей.
Я несколько раз набрал домашний номер — никто не ответил; очевидно, Милли ушла. Оставлять сообщение я не стал.
В таком случае, решил я, схожу в кафе за «Анной Карениной»; когда я выходил из квартиры, зазвякал телефон.
— Привет! Что стряслось? Это ведь ты звонил?
Обожаю ее, подумал я. Даже голос ее обожаю. Его сложную звуковую структуру — шелковистую и одновременно чуточку шершавую.
— Я, я. Ничего важного, Милл. Просто захотелось поговорить.
— Ты там не скучаешь, а?
— Работаю, и все.
— Судя по голосу, ты хандришь, — посмеиваясь, сказала она.
— Что? Хандрю?
— Вот именно.
— Ничуть не хандрю, Милл. Просто меня раздражает, что ты говоришь, будто я хандрю, когда я вовсе не хандрю.
— Кстати, у меня все в порядке. — Повисло молчание: я пытался сообразить, куда она клонит. — Спасибо, что осведомился обо мне.
— Да я просто не успел спросить! — я почти сорвался на крик. — А ты думаешь, зачем я тебе звонил?
— Затем, что тебе одиноко.
— Не очень. Вообще-то я ни с кем словом не перемолвился уже дней пять; или около того.
— Как тебе Эстония? Клево?
— Обалденно. Нет, в самом деле хорошо.
Я снова вздохнул и тут же понял, что вздох мой можно истолковать как признак разочарования.
— Не хотела говорить до твоего возвращение, но у меня месячные запаздывают уже на три дня.
— На три?! Вот это да! — воскликнул я с чуть преувеличенным изумлением.
— Ну, три дня это не Бог весть как долго, но ты же знаешь, я люблю точность.
— Словом, есть надежда.
— Постучи по дереву.
— Я уже, гм, стучу, но тихонечко, чтобы не прогневить богов.
— Как там телки, Джек?
— Кто?
— Брось. Что все твердили перед твоим отъездом, помнишь? Эстонки — самые красивые девушки в Европе.
— Я этого что-то не заметил. Может, речь шла об украинках? Или о девицах с Балканского полуострова. Слушай, я поехал сюда, чтобы засесть за работу. Веду почти монашескую жизнь. Ввел в свое сочинение еще два сопрано, и главная тема теперь совсем не вытанцовывается. Я сейчас увлекся регулярным статическим строем и прочим музыкальным безумием.
— Джек, к чему эта абракадабра? Уши вянут. У тебя уникальная возможность, грех ее упускать.
— Ты имеешь в виду расслабон? Чего не будет, того не будет, — заверил я, скрывая досаду за добродушным смешком. — Все пройдет тихо-мирно, а если что — получишь полный отчет.