– Альфонс, даруй мне покой, представляй меня на грешной земле… – бормотал он едва слышным голосом из подушек, которыми был обложен в постели.
Альфонсу и раньше случалось дублировать Зебру в ту пору, когда тот прятался за анонимными письмами: он переписывал письма друга своим выработанным в школе почерком, чтобы Камилла не узнала руку мужа. Он же время от времени отправлял письма с центрального почтамта Лаваля, в частности когда нотариус уехал в Тулузу покутить с коллегами. Опять-таки он описал наряд Камиллы в письме Незнакомца, стараясь сбить ее со следа; но то, чего Гаспар требовал от него теперь, – это было совсем другое дело. Он колебался, так как был привязан к Камилле. И не мог решиться сделать еще более горьким ее грядущий траур.
– Ну не оставишь же ты меня в такой час! – шептал Зебра, вперив в друга тусклый взгляд.
Альфонс, испугавшись, дал свое согласие и поклялся выполнить все, чего требовал Гаспар, который замыслил подложить жене мину замедленного действия. Стало быть, дружба его с Альфонсом достигла высшей точки, когда один из них продолжает жить и за себя, и за покойного друга. Отныне Альфонс станет душеприказчиком своего собрата по мечте, будет выполнять его последнюю волю. Тяжкий долг он взял на себя с открытой душой, но без особой охоты. Он невольно проник в укромные уголки души своего друга, в котором видел призрак самых умопомрачительных любовников нашего века.
Зебра передал ему перечень инструкций, а также документы, согласно которым другу доверялась эта миссия; ему же вручил и письмо к детям:
– Ты передашь его Тюльпану и Наташе, когда пробьет мой час.
Последние две недели жизни Зебры стали для Камиллы вторым медовым месяцем. Гаспар наконец отказался от попыток прикасаться к ней и позволил себе быть безукоризненно нежным. Ни на минуту не оставлял он ее без внимания, ибо знал, что не надо рассеиваться, если не хочешь отдать Богу душу невзначай.
Камилле пришлось-таки повоевать и с дипломированными сиделками, и с врачами, которые во что бы то ни стало хотели, чтобы Зебру поместили в их умиральню; и она победила.
Зебра окончательно обосновался в доме Мироболанов. У него болело везде, но он от души смеялся, как будто близость смерти несла ему облечение.
Однажды после полудня, когда Зебра обучал Наташу восхищаться, слушая джаз с пластинок, звучавших со старого проигрывателя, в гостиную вошла Камилла. Зебра без всякого перехода тут же заключил ее в свои скелетоподобные объятия и стал с ней вальсировать на старинный манер. Наташа так никогда и не поняла, почему ее пробрала дрожь, когда родители зарыдали, обнявшись: девочка никогда не видела подобных интимных сцен между кем бы то ни было.
Гаспар, когда позволяли силы, выходил подышать сельским воздухом и насладиться осенней пышностью красок, которые он прямо-таки пожирал глазами. Как-то в сумерки он сидел с Камиллой на скалистом берегу реки, огибавшей их сад. И вдруг схватил руку Камиллы, сжал ее и долго держал в своих руках, полузакрыв глаза.
– Дай мне немножко жизни, – едва слышно попросил он, опасаясь, как бы жизнь не покинула его в ту же минуту.
Вновь обретенная нежность не мешала Зебре играть в старую игру. Например, недавно он изобрел состав лекарственных трав, который, по его утверждению, мог излечивать от холодности жен, не отвечающих на ласки мужа. В состав этот входили отвары полевых цветов. Наташа помогала отцу собирать цветы, а еще помогала воплотить в дереве последний плод неуемного воображения нотариуса; это было механическое приспособление для аплодисментов, и состояло оно из двух деревянных рук на шарнирах. С его помощью можно было аплодировать хорошему комику в театре сколько душе угодно и не бить при этом собственные ладони. Камилла сшила пару плюшевых перчаток на эти деревянные руки на случай гала-концертов. По словам Зебры, устройство годилось и для священников: руки в фиолетовых перчатках складывались как для молитвы…
Тюльпан, лондонский изгнанник, прислал отцу второе письмо, в котором опять-таки сообщал, что отцовская кровь в его жилах не остыла.
Так, например, он ставил Зебру в известность, что наступит день, когда его сын станет первым главой современного Всеевропейского государства, ни больше, ни меньше. Делая такое заявление, Тюльпан исходил из того, что для отца не существует невозможного. И рассуждал примерно так: профессии, на которые лицей ориентировал своих выпускников, ограничивают будущее поле деятельности слишком узкими рамками. При одной мысли о должности старшего бухгалтера у него возникала головная боль. Он желал «сыграть Императора», а так как трон Западноевропейской державы свободен, почему бы ему, Тюльпану, не примерить на свою голову корону Карла Великого. В конце письма он написал: «Папа, я этого добьюсь, потому что чувствую себя твоим сыном».
Это послание произвело на Зебру сильное впечатление; не то чтобы его обрадовала перспектива увидеть, как Тюльпан будет вершить судьбы Европейского континента. Над этим он только посмеивался, тем более что сам он одной ногой был уже на том свете. Зато он испытал неизъяснимое блаженство оттого, что его мальчуган осмелился выйти за пределы разумного. Тюльпан будет не из тех, кто отказывается от своего. В пятнадцать лет у него хватает мудрости принимать свои мечты всерьез и смеяться над тем, что вялые людишки именуют «реальностью». Жизнь его будет соткана из неуемных желаний.
– Вот это сын так сын! – орал Зебра всякому, кто желал его слушать.
Этим воплем Гаспар выражал свое счастье по поводу того, что сын унаследовал его дух. Сам он всю свою жизнь пытался любой ценой сбросить с плеч ярмо раба окружающих вещей. Подтверждением тому служили отказ от вырождения супружеской любви и то, что он не сник пред лицом неизлечимого недуга. Зебра гордился тем, что передал сыну главную черту своего характера. В общем, главное не в том, что Тюльпан как биологическая особь носит в себе его гены. После смерти отца он останется его братом по духу, чуть ли не верным учеником и последователем.
Гаспар позвал Камиллу, Альфонса, Мари-Луизу и тщедушного Грегуара, чтобы все они послушали, что пишет его сын, хотя тот просил сохранить то, о чем он сообщает, в тайне. Зебра не мог удержать в берегах разлившуюся в его душе радость.
Судьба постаралась обставить как подобает его уход из жизни. Предсмертные минуты некоторых людей отмечены печатью волшебства. Таинственным образом вступили в игру главные элементы жизненной загадки, и история его супружеской жизни получила достойное завершение. Зебра заработал право на подобное везение, которое, кстати, было вовсе не случайным.
Камилле понадобилось съездить в Париж по наследственному делу. Ее восьмидесятилетний дядюшка отдал душу милостивому Боженьке, в которого никогда в жизни не верил. Упомянутый дядюшка слыл острословом за счет десятка соленых анекдотов, собранных за время выдуманной им самим службы в сухопутных войсках.
Не беспокойтесь, в его лице Франция не потеряла одного из самых заслуженных ветеранов. Ведь Альбер – так звали дядюшку – был признан негодным к строевой службе в 1913 году из-за узкой грудной клетки, которая была у него не шире, чем у воробья. Хилый Альбер, не хлебнув каши 1914–1918 годов, в то время как его ровесники широкой грудью встречали пулеметный свинец, начал понемногу изобретать истории о своей службе в армии. И вскоре перешел к наглой лжи.
– О, Верден… – бормотал он в 1920 году с видом бывалого солдата под восторг прелестных исполнительниц чарльстона, которые млели от восхищения его геройством.
Отсутствие орденских планок на лацкане он ловко объяснял своей мнимой скромностью и клеймил позором калек с изуродованным лицом или культяшкой ноги, которые, по его словам, только и делали, что прогуливались по бульварам, нацепив все свои медали.
Шли годы, и вранье становилось все круче. Через десять лет дядюшка сам твердо уверовал в то, что все четыре военных года гнил в окопах на Сомме, и требовал, чтобы его величали майором Альбером. Созданная им самим легенда обязывала его, начиная с раннего завтрака, повествовать о геройских подвигах, украсивших его выдуманную биографию; он был поистине неистощим.
– О, этот запах крови, он и сейчас у меня в ноздрях…
– Но, мсье Альбер, – возражала ему старая прислуга, – ведь вы в это время жили в Каннах.
– Правильно, в санатории… растреклятая рана, я получил ее под Шмен-де-Дамом. В низ живота.
Он тут же расстегивал штаны и показывал шрам, оставшийся после операции аппендицита.