На середине песни певица смутилась, словно осознав свою ошибку, но допела до конца и потом не стала извиняться. Дом мысленно одобрил ее – меньше всего им требовались сочувствие и особые песни, щадящие их чувства.
Когда она замолкла, он заметил бисеринки пота на ее верхней губе и влажные пятна под мышками. В их палате было всегда очень жарко.
Потом она спела «Мне хочется любить»[7]. Кертис, паршивец, крикнул ей:
– Глянь в мою сторону, детка! Не пожалеешь!
Дом нахмурился и мысленно повторил Саба Таркан, чтобы запомнить ее имя.
– Еще две песни – и хватит. Пора спать, – сказала сестра милосердия Моррисон, рослая толстуха, и постучала ногтем по циферблату своих наручных часов.
Дом с облегчением перевел дух – слишком много впечатлений. Все равно что ты голодал целый год, а потом съел обед из десяти блюд.
Но Саба Таркан не послушала сиделку, сняла шляпку и положила ее на пианино, словно давая понять: «Я останусь, пока не закончу свою программу». Дом опять одобрил ее. А она откинула прядь волос с разгоряченной щеки, что-то быстро сказала пианисту и унесла Дома на край самообладания, когда запела «Они мне не верили»[8]. Аннабел любила эту песню и, когда они гуляли, держась за руки, тихо напевала ее. В те дни он не сомневался, что у него есть все необходимое для счастья: упоительные полеты в небе, Кембридж, любимая девушка… Да и другие девушки тоже… Когда по его фиолетовой щеке поползли слезы, он отвернулся, злой и сердитый.
Высокая, белокожая Аннабел, эфирное создание с длинными светлыми волосами и милой улыбкой, знала себе цену. У нее были и соответствующие родители: отец – судья в Высшем суде, мать – преподаватель в университете. Поначалу Аннабел, как подобает христианке, исправно навещала его в душной, вонючей палате, с влажным от испарины лбом читала ему вслух умные книги, нервно косясь на других ожоговых раненых.
– Я больше так не могу. Оказывается, я недостаточно сильная, – сказала она через две недели и жалобно всхлипнула. – Да и тебя я не узнаю. Это не ты. И мне тут страшно. – Она посмотрела на раненого парня с соседней койки. Половина его лица и шеи, до самой груди, напоминали грубую поверхность слоновьего хобота.
– Прости. Мне ужасно жалко, – нежно прошептала она, уходя, и ее круглые голубые глаза наполнились слезами. – Давай останемся друзьями.
Она была не первой девушкой, опрометью сбежавшей из этой страшной ожоговой палаты, и не последней. «Поразительно, как легко может выжать слезу дешевая музыка». Что-то в этом роде, циничное и шутливое, он мог сказать когда-то, оправдывая свои эмоции. Недаром в Кембридже пользовалась популярностью его имитация скетчей Ноэла Кауарда[9]. Но сейчас дело было не только в бросившей его возлюбленной. Он потерял все, даже всякие дурацкие мелочи, – пожалуй, это и было больнее всего.
Сверстники из его круга целыми днями валялись на диване с сигаретой и дешевым шерри, элегантно скучали и дико восторгались Чарли Паркером[10], или Эзрой Паундом[11], или Элиотом[12] – в зависимости от того, что их забавляло. Какими наивными юнцами казались они теперь, спустя какой-то год… Первые головокружительные дни вдали от дома, не иссякавший поток хорошеньких студенток в их комнатах в кампусе – только выбирай… Он пытался быть великодушным к Аннабел и заявил после ее слезного признания, что он все прекрасно понимает, ничуть не осуждает ее. Говоря по правде, он всегда испытывал ощущение вины перед ней, потому что не любил ее так же сильно, как она его, и, как говорится, она была для него не «та самая, единственная». Вокруг было много других, не менее привлекательных девчонок.
Напротив него в отделении жил Сметрен; его комната была знаменита царившим в ней хаосом. Он погиб два месяца назад. Клэнси, его лучший друг, тоже фанат авиации и умнейший парень, был сбит над Францией за месяц до своего дня рождения. Ну и, конечно, Джеко… За год все переменилось. Тот парень, каким Дом был прежде, никогда не смог бы даже представить себе ничего подобного – что он будет лежать на койке в пижаме в 8:30 вечера и отчаянно сдерживать слезы, чтобы не опозориться перед красивой девчонкой. И ведь без какого-то особенного повода, только из-за глупой песенки. Дом больно прикусил губу: из-за пары простеньких аккордов, да еще умело подобранных слов. Из-за нехитрой песенки.
Звяканье склянок, перестук колес тележки. Сестры развезли лекарства, которые нужно принять на ночь. Они погасили верхний свет и разожгли бойлер в середине палаты.
Пианист уже убрал ноты, а на голове девушки снова была смешная шляпка с вуалью.
– Последнюю, – сказала певица и запела без музыки, сильным и чистым голосом, серьезно и старательно, «Туман застилает твои глаза»[13].
Потом она обошла раненых, желая всем доброй ночи.
Пожелала доброй ночи Уильямсу, у которого обе ноги были на растяжке, и слепому бедняге Билли в конце палаты, и Фартингейлу, который пойдет завтра в театр, а потом ему опять зашьют веки. Казалось, ее вовсе не пугали их раны. Но, может, она просто была специально натренирована?
Когда она подошла к Дому, проклятый идиот Кертис крикнул:
– Давай, красотка! Поцелуй его на ночь!
Дом отвернулся, но девушка нагнулась к нему, так близко, что он почувствовал щекотанье ее волос, увидел нежную кожу в вырезе красно-белого платья. От нее пахло свежестью, молодостью, а еще яблоками.
Она поцеловала его в щеку, и он буркнул, пытаясь защититься от ее обаяния:
– Если бы ты знала, откуда взята эта кожа, ты бы не стала ее целовать.
Она снова наклонилась и прошептала ему на ухо:
– Откуда ты знаешь, глупый?
После ее ухода он долго не мог заснуть и все думал о ней. Его сердце сжималось от восторга. Он представлял, как мчится летним днем на мотоцикле, а она сидит за его спиной. Как потом они вместе сидят возле таверны, смеются и подшучивают друг над другом. На ней голубое платье, и над их головой самое обычное небо, а не то страшное, с которого он падал с отчаянным криком в горящем «Спитфайре».
Глава 2
Сент-Брайвелс, Глостершир
«Дорогая Саба Таркан…» – первую попытку написать письмо, которое он иронично окрестил «письмом поклонника», он предпринял в Уилтшире, в военном санатории «Рокфилд-хаус». Оно получилось слишком сухим и фамильярным и угодило в корзину. Адрес он выведал у сестры милосердия, отвечавшей за культурную программу для раненых; она обещала передать письмо «в нужные руки».
«Дорогая Саба, мне хочется выразить свое восхищение тем, как замечательно ты пела в госпитале Королевы Виктории…» Ох, еще хуже! Будто его писал, глотнув портвейна, какой-нибудь престарелый поклонник примадонны, подстерегающий ее у служебного выхода. Проклятье! Черт побери! И этот листок оказался в корзине. Прежде чем писать ей, он ждал шесть недель, рассчитывая вернуться в более-менее приличную форму. Что ж, возможно, когда он больше не будет пациентом и приедет домой, восстановится его прежняя уверенность в себе. Тогда письмо сочинится само собой, безо всякого труда. Впрочем, с другой стороны, его и самого удивляли те чувства, которые он пытался выразить в письме; удивляли и злили – прежде их не вызывала ни одна девчонка. В его памяти даже всплыло стихотворение «Erat Hora» – он выписал его из сборника Эзры Паунда, думая о ней.
«Благодарю тебя. А дальше – хоть потоп», —
сказав, ушла и словно растворилась.
Так солнце растворяется в листве,
бездумным золотом пространство осыпая.
А дальше – хоть потоп… но целый час
я в этом золоте ее горел и жил.
Богам на зависть, вечности в насмешку[14].
Еще в госпитале он записал это стихотворение в дневник, точно зная, что никому и никогда его не покажет. Ведь, говоря по правде, поэзия наводит на мысль о мимолетности любви, да еще и вызывает у незнакомых людей подозрения. Нет-нет, ему просто хотелось снова услышать ее пение. Вот и все.
– Дом, милый, хочешь кофе? – донесся из кухни голос матери; когда она нервничала, ее французский акцент звучал сильнее.
Он взглянул на часы. Дьявол! Он рассчитывал закончить письмо до кофе.
– Ма, я в гостиной. Иди сюда, давай вместе выпьем кофе, – отозвался он, скрывая изо всех сил свое разочарование, даже раздражение.
Мать ходила по дому на цыпочках, тонкая как соломинка; с ее лица не сходило выражение тревоги. Вот она принесла поднос, присела возле пианино на краешек крутящегося стула и налила кофе.