Он никогда не верил в любовь с первого взгляда. Ни раньше, ни теперь. В Кембридже, где он разбил не одно девичье сердце и где, по собственным оценкам, вел себя как мелкий подлец, он мог прочесть целую лекцию о том, насколько эти представления нелепы. Его реакция на Сабу Таркан оказалась более сложной – его восхищало, как она вошла в их шумную палату: без извинений и самооправданий, не снисходя до них и не требуя одобрения. Он вспоминал ряды обожженных, изувеченных ребят, лишившихся своей мечты и своего здоровья. Эта девушка унесла их своими песнями за пределы того мира, где возможно быть победителем или неудачником, где господствуют нехитрые человеческие понятия. Какой же силой она обладала?!
– Я принесла тебе сырную соломку, – сообщила мать, входя в комнату с подносом в руках. – Вот посмотри. Я приготовила печенье из сыра, который мы получаем в пайке.
– Присядь, Мису. – Он похлопал ладонью по дивану. – Давай выпьем.
Она налила в небольшой бокал «Дюбонне» с содовой, свою порцию на ланч, а ему – пиво.
– Ах, как приятно. – Она скрестила в щиколотках свои безупречные ноги. – Ой-ой, непорядок! – Она увидела нитку, торчавшую из подушечки, и откусила ее ровными белыми зубами.
– Мису, перестань суетиться и выпей. По-моему, нам с тобой надо как-нибудь напиться до чертиков.
Она вежливо посмеялась. Ей потребуется еще некоторое время, чтобы оттаять. Ему тоже – он снова чувствовал себя уязвимым, хрупким.
– Вот, возьми еще. – Мать протянула ему сырную соломку. – Только не испорти себе аппетит… Ой, прости! – Поднос ударил его по руке. – Больно?
– Нет. – Он поскорее взял две соломки. – Сейчас уже ничего не болит. О, вкусно!
Потом была небольшая пауза. Ее нарушила мать.
– Я вот что хотела тебя спросить: тебе надо принимать какие-нибудь таблетки или…
– Ма, – решительно заявил он. – Сейчас я в полном порядке. Ведь это была не болезнь. Я здоров как бык. Вообще-то, я бы прокатился после ланча на папином мотоцикле.
– Что ж, прокатись. Не думаю, что он стал бы возражать. Сейчас он редко садится на него. – Дом заметил, что мать беспокоится, но не стал придавать этому значения. – Мотоцикл в гараже. Кажется, бензина там достаточно, – храбро добавила она.
– Я ненадолго.
– Так у тебя сейчас ничего не болит?
– Ничего. – Он кривил душой; ему просто не хотелось говорить с матерью – во всяком случае, сейчас, – о том, что беспощадный стальной шар ударил в середину его жизни и едва не забрал у него все: молодость, друзей, карьеру, лицо…
– Что ж, сынок, я могу лишь сказать, – она бросила на него быстрый взгляд, – что выглядишь ты чудесно.
Он внутренне поежился. Мать всегда уделяла слишком большое внимание внешности людей. Упрек в ее голосе, когда она отмечала у кого-то слишком длинный нос или слишком большой живот, говорил о том, что она считала такого человека либо неряшливым, либо глупым, либо тем и другим. Некоторые летчики из их палаты так обгорели, что их едва можно было узнать, но все равно они оставались нормальными людьми.
– Правда? – Он не сумел скрыть горькую нотку в своем голосе. – Что ж, все хорошо, что хорошо кончается.
Он обидел ее и тут же почувствовал себя виноватым. Мать пересела на другой конец дивана и сгорбилась.
– Какая чудесная музыка, – сказал он. – Спасибо за такой выбор. В госпитале мы слушали только трескучий радиоприемник. Правда, несколько раз к нам приезжали артисты.
– Было что-нибудь стоящее?
– Да, пара концертов.
«Певицы?» – Он представил себе, как мать произносит это слово, а потом с мимикой профессионального музыканта спрашивает: «Что, они неплохо пели?»
– В госпитале я понял, – сказал он, – что мне опять хочется играть на фоно.
– Неужели? – Она недоверчиво, даже подозрительно взглянула на сына, словно ожидая подвоха.
– Да.
Она повеселела и взяла его за руку.
– Ты помнишь, как ты играл когда-то? Своими милыми маленькими пальчиками? – Она элегантно взмахнула рукой, сверкнули бриллианты. – Пухлыми, как чиполатас, маленькие колбаски такие в Италии. Сначала у тебя мало что получалось, а потом ты уже исполнял Шопена. Знаешь, ты мог бы добиться огромного успеха, – добавила она, – если бы любил музыку.
– Да-да, непременно, – отмахнулся он. Спор этот был у них давний. – Я оказал огромную услугу Вальтеру Гизекингу[22], не сделавшись его соперником… А помнишь, как ты чуть не отрубила эти милые маленькие пальчики? – насмешливо напомнил он. Однажды они поссорились, когда он слишком громко и быстро играл «К Элизе», упиваясь своим упрямством. Она отругала его и потребовала, чтобы он исполнял пьесу легче и выразительнее, а он заорал: «Я люблю, когда громко и быстро». Тогда мать – ох, какой стремительной и яростной была в те дни ее реакция – так резко захлопнула крышку рояля, что он чудом успел отдернуть руки. У него посинел лишь ноготь на мизинце.
Она прижала ладони к лицу.
– Почему я так злилась?
Ему хотелось сказать: потому что это было для тебя очень важно, потому что тебя страшно задевали некоторые вещи.
– Не знаю, – мягко ответил он и снова вспомнил ее тогдашнее злое лицо, освещенное лампой.
– Слушай, непокорный ребенок, – сказала она, вставая. – Ланч готов. Давай поедим.
– Да, Мису, давай.
Пожалуй, это был самый безопасный выход из ситуации.
Потом они сидели за кухонным столом лицом к лицу. Разговор не клеился, но мать, к счастью, так и не спросила про Аннабел, ведь ответ бы ее огорчил. Ей нравилось, как Аннабел одевалась, нравилась ее изящная фигура, нравились ее родители. Мало того, мать пришла бы в ярость от того, что у какой-то девицы хватило глупости отвергнуть ее замечательного сына. Сам Дом уже приготовил и отрепетировал оптимистичный отчет о том эпизоде. Да, теперь он даже радовался, что Аннабел ушла, – меньше народу будет тревожиться за него, когда он вернется в авиацию.
Мать налила ему бокал вина и положила на тарелку кусок жареной баранины с восхитительным луком, морковью и зеленью – все с собственной грядки. Он жадно ел и знал, что она радуется его аппетиту и постепенно оттаивает.
– Ма, так вкусно я не ел уже давно, несколько месяцев, – сказал он за кофе. – А на фоно мне правда хочется играть.
И тут его ошеломили ее слова.
– Ты ведь хотел летать, правда? Именно об этом ты сейчас и мечтаешь. – Она пристально посмотрела на него, и он не понял, то ли она умоляет его не летать, то ли просто хочет знать правду.
Он поставил чашку на стол и тихо сказал:
– По-моему, нам надо поговорить об этом отдельно. Не сейчас.
Она порывисто встала и пошла к раковине.
– Да. Не сейчас. – Она резко открыла кран. Поднесла к глазам полотенце. – Не сейчас, – повторила она через пару секунд. – Сейчас я просто не выдержу.
Глава 3
Кардифф, Помрой-стрит
1942 год
Письмо Дома прибыло с утренней почтой. Читая его, Саба порозовела от смущения. Этого парня она помнила. Правда, не очень отчетливо.
В тот вечер, перед концертом, она была ужасно взвинчена, боялась, что слишком разволнуется при виде обожженных летчиков и не сможет петь, а потом радовалась, что все прошло гладко.
Но ведь это о чем-то говорило – вернее, говорило о многом: тот вечер показался особенным и раненому парню, запомнился ему. Сабе захотелось сбежать вниз по лестнице с этим письмом в руке, заставить всех домашних прочесть его – «Глядите, я делаю важные вещи; не заставляйте меня все бросить». Но поскольку никто с ней не разговаривал, она убрала конверт в ящик ночного столика. С такой сумятицей в голове ей было не до него; отвечать на письмо она и не собиралась.
В ее семье шла война. За две недели до этого Саба получила коричневатый конверт с надписью «На службе Его Величества». В конверте было письмо из ЭНСА[23], в котором некий Джон Мерретт приглашал ее на прослушивание в Лондон, в Королевский театр Друри-Лейн, 17 марта в 11:30. «С собой иметь ноты и туфли для танцев. Расходы будут оплачены».
Ее семья жила в Кардиффе в террасном доме на Помрой-стрит, возле доков, в нескольких улицах от залива. Здесь, на верхнем этаже маленького и уютного дома с тремя крошечными спальнями, Саба появилась на свет двадцать три года назад, на три недели раньше срока, краснолицая и орущая. «С самого начала у тебя были мощные легкие», – с гордостью говорила мать.
Она жила в доме с матерью Джойс и младшей сестренкой Лу. И, конечно, с доброй Тансу, бабушкой-турчанкой, которая переехала к ним лет двадцать назад. Иногда приезжал и отец, судовой инженер, проводивший большую часть времени в море.