А Николаю это дело глянулось, и начал он учить Прокопьевну каждую ночь. А чтобы разогреться, вспоминал ту баньку. И Прокопьевна приноровилась и уже от колхозных работ не отлынивала, а только платком кутала лицо. А на теле синяки – не велико горе: не видно.
В этом месте Вичка, супя бровки, резонно спросила, отчего Прокопьевну не защитили её дети? А Прокопьевне оттого Бог и не дал ребятишек. 16 раз залуплялись – и 16 раз из-за папкиных тумаков не могли уцепиться в мамкином брюхе.
И не узнать стало в скрюченной старушонке недавнюю певунью и хохотунью Прокопьевну. А ведь за весёлость и беззаботный, лёгкий нрав и приметил её Николай.
Сколь после войны было добрых женщин. На гулянках блюли себя, строго сидели сиднем, чтоб соседки не осудили. А невеличка Прокопьевна – и-их! – выскочила в круг, топнула изношенным лаптешком, завертелась так, что рубашонка пузырём надулась. Завизжала:
– Мой милёнок как телёнок,
Только разница одна…
Статный Николай – ещё на гимнастёрке не выгорели следы погон – не утерпел, расправил усы – и пошёл, и пошёл выделывать кренделя вокруг крутящейся юлой маленькой плясуньи. Выскочила за сарай обмахнуть пылающее лицо – а её в темноте нетерпеливо, грубо схватили за плечи, тряхнули, так что запрокинулась голова – и жаркими резиновыми губами в губы… Ну, что. Её грех: сомлела Прокопьевна, тут же за сараем и дала Николаю.
– Кого дала? – не поняла Вичка.
– Себя, боле и дать было нечего, разве что исподницу.
Вичка представила, как молодая Прокопьевна доверчиво протягивает Николаю ладошку. Разжимает – а в ней крошечная Прокопьевна, как из киндер-сюрприза, чисто Дюймовочка. И он бережно – сдует горячим дыханием такую махонькую! – уносит добычу домой.
…После банного сна он ей в упрёк ставил: что вот так, прямо за сараем, сразу… Ну и что, что девушкой оказалась. Не зря в деревне за глаза, усмехаясь, назвали Прокопьевну «сахарным ободком». Да ведь, собака, за его любовь бешеную, ненормальную, так и прозвали. Посреди дня в поле, посреди народа сгребёт ровно медведь – и тащит в лес…
Вичке не надо говорить про любовь и ревность – эти чувства ей хорошо известны. У них в садике все мальчики влюблены в хроменькую девочку. А весной в группе появился новенький: черноглазый кудрявый мальчик. Одно слово «но-вень-кий» – приятно холодит язык, как мятная конфетка!
В утреннике главную роль дали мальчику, потому что у него оказалась самая активная мама. Она сшила из детского розового атласного одеяла толстую накидку. Хоботом был шланг от пылесоса, сзади приделали тугую пружинку. Получился поросячий хвостик, хотя мальчик был Розовым Слоном.
На сцене девочки-баобабы раскачивались, махали руками-ветками и открывали рот под песенку из музыкальных колонок. Слон ничего не делал, а только неуклюже топал ногами и мотал хоботом-шлангом. Когда слон прислонился к стене и стал серым, мама взмахнула – и набросила на него тёмную кисею.
Зал бурно захлопал: так это было красиво! И Вичка ахнула, которая держала на палке картонное солнце: оно окрашивало кожу слона в розовый цвет.
Все девочки влюбились в Розового Слона, а Вичка даже подралась за него.
– Дивно! Одеялко-то ново? – деловито покачала головой Прокопьевна. – Ишь, атласно одеяло для баловства кромсать…
Прокопьевна похожа на грецкий орешек. Личико сморщенное, костяное и серое. Ушки как ореховые скорлупки. Кулачки твёрдые и высохшие, как ядрышки ореха. Волосы на затылке зашпилены в крошечный грецкий орех.
… – Поражаюсь этим деревенским старухам-долгожительницам, – пыхает папироской баба Дора. – В войну пахали как лошади. На фермах месили ледяную жижу – вечный ревматизм. Питались гнилой картошкой – сплошной крахмал, холестерин, пророщенной рожью – ростки ядовитые. Всю жизнь пили здешнюю воду – врачи её запретили: одно железо. Вся деревня мучается от камней в почках.
А грыжи от надсады, а криминальные аборты в грязи… На днях захожу к ней в избу: невыносимый угар, аж синё. Закрывают печи рано, экономят драгоценные дрова. (Виктория, если Прокопьевна печку топит – не заходи! Я у ней пять минут побыла – голова раскололась). И так всю жизнь! И живут до ста лет!
Странные эти взрослые, хуже маленьких детей, пойми их. Баба Дора говорит, что Вичке нужно срочно худеть. Что в её бабДорином детстве, таких обзывали «жиртрестом». А Прокопьевна залюбовалась, умилилась на Вичку. Особенно одобрила Вичкины пухлые ножки: «Ишь, кругленьки, беленьки, ровно яблочки!» А бабу Дору не одобрила: «Сухопарая, чёрная, носастая, чисто ведьма. Больная она у вас, ли чё?».
Увидела, как баба Дора вытряхивает из яркого пакета в сковородку комок мороженых китайских мидий – и плюнула. Сказала, что в деревне эти ракушки называют перловицами, и ели их в войну в большой голод, и то бабы блевали. И она наковыряет в речке целый таз перловиц. Свежих и не воняющих голимой хлоркой, как эти магазинные.
Вичка и баба Дора приехали в деревню вместо дачи: укрепить и оздоровить будущую первоклассницу Вичку. Вернее, приплыли на катере: белом, гладком, гудящем и вибрирующем, как стиральная машина.
Когда сошли на берег, баба Дора усадила Вичку у камер хранения, а сама пошла узнать расписание. К ячейке, оглядываясь, подошёл длинный дядька. Набрал код, вытащил неполную бутылку водки и варёную картошку. Снова оглянулся, отхлебнул, сморщился, откусил от картошки – и захлопнул ячейку.
– Несчастный тот мужик, – прокомментировала баба Дора, которой Вичка рассказала увиденное. – До чего жена довела.
А дядька поднялся по той же улице и вошёл в дом, где собрались жить баба Дора и Вичка. Только в другую половину. А к бабе Доре и Вичке радушно выплыла довёдшая мужа жена, хозяйка. Личико мелкое, мышиное – а тело медведицы, ноги слоновьи, как столбы. У неё было три брюшка: одно на своём месте, а два других брюшка покойно лежали на груди в мешочках лифчика, просвечивали сквозь халат.
Если бы она играла роль бабушки Розового слонёнка – даже бы одеяла не пришлось набрасывать. Хозяйка велела себя звать баба Нина.
Утром Вичка вышла во двор, жмурясь от деревенского беспризорного солнца, которое ни в одном месте не заслоняли многоэтажные дома. На крылечке соседней избы сидела игрушечная старушка, держала на коленях стеклянную банку. А в банке – живой гусёнок! Вичка так поразилась, что прямо по грядкам протопала к чудесной старушке.
– А что вы делаете?
– Гусёнка выпариваю. Слабенький, пусть греется на солнышке. Вишь, здоровается с тобой.
Зеленоватый комочек пуха вытянул из банки шею и запищал.
– Ой, а можно, я его на руки возьму?
Гусёнок оказался невесомый и плюшевый, тыкался в Вичкины губы клювиком – целовался. Его хотелось затискать.
Рядом кот бабы Нины равнодушно отворачивался и щурился, чтобы не поддаваться на провокацию. Дома-то он обычно сидел на окнах: наблюдал за жизнью на улице, за воробьями, за пробегающими собаками. Как будто смотрел телевизор: цветной широкоэкранный, 3D, в режиме онлайн. Иногда, чтобы не пропустить самое интересное, перепрыгивал на другое окно: переключал канал.
– Кот гусёнка не съест?!
– Небось не съест. У, жмурится, ирод. Весь в хозяина.
Вичка тоже слышала от соседей, якобы муж тёти Нины учил кота придушивать и таскать соседских цыплят на суп. Кот освоил пока половину программы: придушивал, но в дом цыплят не таскал.
А Нинке (бабе Нине) Прокопьевна до сих пор не могла простить жестокую обиду: та её моложе, а при советской власти пенсию получала семьдесят рублей. А Прокопьевна – семнадцать рублей пятьдесят копеек. Хотя она ломала на ферме и стёрла в кровь хребёт и руки – а Нинка всю жизнь просидела на толстой жопе в леспромхозовской конторе.
– Баба Дора, давай допивай скорее свой кефир. Ровно неживая пьёшь.
Вичка называет кефиром густой, горький чёрный кофе. Если крепкий чай называют чефиром, то кофе – кефир. Вичка нетерпеливо топает ножкой: торопится отнести гусёнку гостинец: пакетик с рассыпчатой пшённой кашей от завтрака.
… – Гусёнок-то наш? Помер ведь, в ограде прикопала. Не жилец оказался.
Вичка поворачивается и идёт, спотыкаясь, прямо по грядкам. От беззвучных рыданий сотрясается пухлая грудка, подпрыгивает тугой мячик круглого живота под джинсовым сарафанчиком. Прокопьевна находит её у забора, уже выплакавшую горе, философски насупившую красные опухшие бровки.
– Прокопьевна, а мы тоже умрём?
– Не, девка. Это только гусята помирают.