Мария Петровна вытащила блестящую нарезку, испытывая чувство странного беспокойства. Холодильный товар почему-то взбудоражил, но она не могла понять причину. Уже когда сделала глоток чаю и потянулась к ломтику сыра, она сообразила, что именно такой набор ей пару раз привозил Кулачев. Один к одному. Мысль была чудовищной, но не невероятной. Вот почему Кулачев знал, что у Елены нет телефона. Он ее просто знал. Он здесь бывал. Щедрый мужчина.


В этот самый момент Кулачев подъехал к дому Елены. Он не обнаружил дома Марии Петровны и решил, что она могла податься только к дочери, этой крикливой и несчастной женщине, с которой он собирается породниться. Конечно, гораздо лучше было бы без нее, но, когда выбираешь себе судьбу, глупо рассчитывать, что она обломится тебе без приклада. Судьба — понятие множественное, в ней есть все про все, этот короб может оказаться с двойным, а то и с тройным дном. Ему как раз нечего Бога гневить, подумаешь, разведенная падчерица с девочкой-подростком. Кулачев засмеялся. «Главное, во имя чего трудности». Это был его давний девиз, так — поговорочка. Разве он знал смолоду, какое значение эти слова приобретут сейчас, в эти его, может, самые важные годы? Он не был знатоком поэзии, он был далек от «гуманитарных штучек», но одно стихотворение ему очень было по душе. В нем поэт называл времена года женскими именами. Он тогда был вовсю ходок, и получалось, что стихи как бы про него и они приподнимали неразборчивость если не до уровня философии, но уж до поэзии безусловно. Сейчас иначе. Сейчас не время имени… Сейчас имя — время. Время — одна Мария. Кулачев веселился над своими нехитрыми изысками, входя в лифт, а когда двери уже смыкались, их растянули сильные мужские руки, и в лифт ввалился черный, небритый, остро пахнущий человек. Он не посмотрел на Кулачева, а стоял к нему спиной, под несвежей рубашкой угадывалась сильная спина, и Кулачев подумал: это правда, что Россия пропадает со стороны мужиков. Они — ее горе, плюнувшие на себя мужчины, безвольные, неработоспособные, равнодушные, пьющие и спившиеся, от них идет этот остро пахнущий дух тоски и разорения.

Они вышли на одном этаже и шагнули в сторону Елениной двери и оба протянули руки к звонку.

Кулачев спохватился раньше.

— Я, кажется, ошибся этажом, — быстро сказал он и пошел вниз по лестнице, но тот, другой, тоже как бы что-то понял. Он смотрел вслед Кулачеву, черное лицо его не пропускало на поверхность брожение мысли там или сердца, но сделал он то же самое: пошел вниз по лестнице.

Кулачев шел и смеялся, что дурак и чуть не подвел женщину. И еще жалел Елену, что ее «пришелец» именно из тех, о которых он только что безжалостно думал.

Павел же Веснин спускался без мыслей и чувств. Весь день, с той минуты как он узнал, что Наташа умерла, его хватило из разумных поступков на телеграмму матери бывшей жены. А потом он себя потерял. Он не знал, что он делал день. Не помнил, где был. Сюда, к Елене, он шел автоматически, просто не было на земле другого места, куда он знал, что можно идти. Он забыл имена и фамилии своих приятелей, забыл, кто он сам…

Во всяком случае, в метро у него спросили документы, и он не мог ответить, и молоденький милиционер сам достал из куртки его паспорт и сказал: «Иди, Павел Иванович, домой, а то заберу».

И он пошел сюда на автопилоте. Правда, куртки у него с собой уже не было. Значит, не было и паспорта? А у дверей появился какой-то мэн и тут же слинял. Так быстро — раз, раз ножками вниз. Умеют же люди… Веснин спускался как раз медленно, у лифта на перилах висела его куртка. «Странно, — подумал он. — Как она здесь оказалась?»

Он не помнил, что зацепился курткой, которую нес в руках, сам, а когда надо было притормозить лифт, выпустил ее из рук. Он взял ее так же равнодушно, как и оставил. Он только не знал, что мимо куртки брезгливо проходил тот самый «мэн» и думал об общей мужской порче и о том, что его она не коснулась, потому что он все рано понял, глядя на отца, дядьев, соседей, как метко выбивает их из седла некий безжалостный автоматчик.

«Не дамся», — сказал он себе в свои пятнадцать лет. И не дался. «Не уважаешь?» — кричали друганы бати за пьяным столом. «Не уважаю», — ответил он. И помнит, как они стихли, застыли, олицетворяя собой какое-то просто космическое недоумение, но один, правда, спохватился и пошел Кулачеву наперерез с лицом уничтожителя, но в дымину пьяный отец сказал абсолютно трезво: «А ну сядь на место. Не тронь его».

Нет, Кулачев мог выпить, и мог выпить много, но у него не было к выпивке некоего почти мистического отношения как к особому действу, почти как к ритуалу. Ну не надо ему это: «уважаешь — не уважаешь», не хочет он впадать в пьяный оргазм, другой ему гораздо предпочтительней. И не будет он посредством пития разрешать душевные и политические проблемы и осуществляться в дурмане пьяной трепотни. Полстраны не знает, что жизнь стрезва вкуснее. Ну что за идиоты! И вино стрезва лучше, и водка. Стрезва! Стрезва! При осознании! Но кому это объяснишь?

Кулачев жалел Елену, что, видимо, бездарно, от тоски попалась в ловушку. Кого-то искала в Склифе, интересно, нашла ли? Но больше всего Кулачев беспокоился о Марии Петровне. Понимал все, даже ее возраст, в котором любой стресс — в масть, в яблочко. Ну как ее обезопасить, как ее успокоить, объяснить, что нельзя проживать жизнь дочери как свою… Пусть сама… У него есть сестра.

Их мать называет ее «говноуловитель». Это по поводу ее избранников — один другого пуще. И ничего с этим не поделаешь, ничего… Улавливает именно это. Возможно, и Елена это самое слово?

Кулачев сел в машину и уехал.

Веснин же вышел из подъезда и пошел в сторону леса через горбатый мостик.


Мария Петровна проваливалась в отчаяние не быстро, постепенно. Она по дороге даже задерживалась на каких-то выступах, и именно тут ее подстерегали самые дьявольские мысли.

…Что Кулачев давно морочит им обеим голову, а где-то на стороне есть некая третья женщина, которой он, похохатывая, рассказывает о двух идиотках, матери и дочери, которых он имеет и в хвост, и в гриву, а они, одинокие бабоньки, тому и рады…

…А еще подрастает у дур девчонка. Та, третья, просто заходится от истории и побуждает, побуждает к подробностям. Это ведь возбудительно слушать, какие у тех дур колени и чем пахнут у них мышки. Рассказывай, Кулачев, рассказывай!

Мария Петровна была близка к обмороку.

— Что с тобой, бабушка? — спросила Алка. — Ты что, от чая прибалдела?

Алка думала про то, что бабушка «через холодильник» узнала про мамину тайну. Она же, Алка, знает и имя этой тайны, чего не знает бабушка. Хорошо бы ей сказать об этом, чтоб им вдвоем разведать подробности про Павла Веснина и этим подстраховать наивную мать. Что-то ведь с ним не так и связано с больницей. С другой стороны, хорошо ли выдавать материн секрет? А вдруг он женатик? Вдруг у него дети? Бабушка ведь пойдет с вилами наперерез, большей девственницы и ханжи Алка просто не знает. Бабушка — чистый экземпляр теории «в СССР секса нет». На нее посмотришь — вот сейчас, например, — чистый плакат «Старость — не радость», но Алка давно подозревает, что не радость у нее была всегда. Даже когда ее держали над травой. Бабушку родили не для радости, а чтобы сказку сделать былью. Представить страшно, что это такое! Сказку, радость, тайну перелопатить в забубенную унылую жизнь. Она ей как-то сказала про жуть этих слов, а бабушка как закричит: «Наоборот! Все наоборот!»

Какой такой может быть наоборот? Если они так хором пели? Они такие и есть, губители сказок… И лицо у бабушки все топориком, все наточено. Думает какую-то свою плохую, уничтожительную мысль, а от вкуснейшего сыра только отщипнула, а в рот не взяла.

«Нет, бабушка! — думала Алка. — Не назову тебе имя маминого мужчины. Не понять тебе, старухе».

— Знаешь, — сказала Мария Петровна, — я, пожалуй, поеду на дачу.

— Угу, — ответила Алка. — Только мне на дачу тоже надо. У меня одно важное мероприятие. Давай напишем ей записку. Она долго будет спать, ты же знаешь, у нее всегда так…

Все взметнулось в душе Марии Петровны. Уедет Алка, и сюда придет Кулачев. А как это остановить?

Как? Хотя разве Алка — помеха? Разве она сама от Алки не убегала как бы в универмаг, а на самом деле они уезжали в закрытую лесозону, куда Кулачев достал пропуск. В сущности, спасение в одном — открыть Елене глаза и сказать: "Я такая же, как и ты, дура. Он нас взял за так, голыми руками. Мы с тобой обошлись ему дешевле «Сникерсов».