Последнее слово он произнес с издевкой. Он не вставал с места, его била гневная дрожь, он был оскорблен в своих лучших чувствах; он не мог вымолвить ни слова, подобно впавшей в экстаз пифии дельфийского оракула.

– Но страсть твоя лжива, – яростно продолжал он. – Это даже и не страсть, это опять твоя воля. Твоя чертова воля. Ты хватаешь и подчиняешь себе все вокруг, тебе жизненно необходимо иметь все в своей власти. А почему? Потому что в реальной жизни тебе не на что опереться, твоя жизнь ни на чем не основана. Чувственность тебе не ведома. У тебя есть только твоя воля, высокое самомнение, порожденное твоим сознанием, твоя нездоровая жажда власти, жажда объять все разумом.

Он взглянул на нее не то с ненавистью, не то с презрением, и в то же время его мучило сознание того, что он причиняет ей боль, что заставляет ее страдать, что является причиной ее страданий. Он и сам был себе противен. В какой-то момент ему захотелось пасть на колени и молить о прощении. Но в его душе бушевала буря, в которую превратилась застилающая красной пеленой глаза волна горечи и гнева. Он забыл про нее, сейчас все его существо воплотилось в страстно говорящий голос.

– Спонтанность! – восклицал он. – Ты и спонтанность! Ты, самое расчетливое существо из всех, что земля когда-либо носила на себе! Да ты намеренно будешь вести себя спонтанно – в этом вся ты. Ты стремишься подчинить все своей воле, ты нарочно заставляешь всех вокруг добровольно подчиняться твоей инициативе. Ты мечтаешь вобрать все в свою чертову голову, которую следовало бы раздавить, как орех. Ты станешь другой только тогда, когда тебя как улитку вынут из панциря. Если размозжить твою голову, то, возможно, из тебя и получится импульсивная, страстная женщина, которая умеет чувствовать по-настоящему. А нужна-то тебе порнография, тебе нужно созерцать свое отражение, рассматривать в зеркале свои обнаженно-животные порывы, тебе нужно познавать это разумом, превращать в образ.

В воздухе сгустилась тревожная атмосфера, словно было сказано такое, чего простить никак было нельзя. Но Урсулу волновало теперь только то, как найти ответы на свои вопросы, которые появились у нее после его слов. Она побледнела и мыслями унеслась куда-то далеко.

– Вам правда нужны настоящие чувства? – смущенно спросила она.

Биркин взглянул на нее и сосредоточенно произнес:

– Да, на данный момент ничего другого мне не нужно. Чувственность – это великое потаенное знание, которое не поддается разумному познанию, это темное, неподвластное нашей воле явление, оно позволяет нам понять себя. Оно убивает нас прежних и одновременно возрождает в другом качестве.

– Но как? Разве познавать можно не только разумом? – спросила она, совершенно запутавшись в его умозаключениях.

– Знание бывает у человека в крови, – ответил он. – Когда разум и изведанный им мир тонут во мраке, все должно исчезнуть – потоп должен увлечь вас за собой. Тогда вы превратитесь в пульсирующий мрак, в демона…

– Почему именно в демона? – спросила она.

– «Женщина, рыдающая о демоне…»[2] – процитировал он. – Почему – я не знаю.

Гермиона заставила себя прекратить то, что было для нее хуже смерти, – пренебрежение с его стороны.

– Вам не кажется, что он чересчур увлекается всякими сатанистскими идейками? – обернувшись к Урсуле, протянула она своим своеобразным звучным голосом, увенчав фразу резким и коротким смешком, в котором слышалась откровенная издевка.

Женщины насмешливо смотрели на него, и их колкие взгляды превращали его в пустое место. Гермиона рассмеялась резким, торжествующим смехом, глумясь над ним, как будто он был самым последним ничтожеством.

– Нет, – сказал он. – Настоящий дьявол, готовый задушить любое проявление жизни, – это как раз вы.

Гермиона долго и пристально изучала его сердитым и надменным взглядом.

– Вам ведь все про это известно, не так ли? – спросила она с холодной саркастической усмешкой.

– Мне известно достаточно, – ответил он, и его лицо стало жестким и бесчувственным, как сталь.

На Гермиону нахлынуло ужасное отчаяние, и в то же время она почувствовала, как с нее спали оковы, она наконец ощутила себя свободной. Она любезно повернулась к Урсуле, точно они были знакомы очень давно.

– Вы правда приедете в Бредолби? – с настойчивостью спросила она.

– Да, мне бы этого очень хотелось, – ответила Урсула.

Гермиона благодарно посмотрела на нее, думая при этом о чем-то своем и уносясь мыслями куда-то далеко, точно ее что-то тревожило и словно она не осознавала, где находится.

– Я так рада, – произнесла она, приходя в себя. – Скажем, недели примерно через две. Хорошо? Я напишу вам сюда, на адрес школы. Да? И вы обязательно приедете? Буду очень рада. Прощайте. Всего хорошего.

Гермиона протянула руку и взглянула Урсуле в глаза. Она мгновенно угадала в этой девушке соперницу, но это странным образом воодушевило ее. Она повернулась, чтобы уйти, поскольку всегда чувствовала себя сильнее и выше других, если уходила, оставляя их позади. К тому же она уводила с собой мужчину, уводила с собой, несмотря на то, что он ее ненавидел.

Биркин неподвижно стоял в стороне, думая о чем-то своем. Когда пришла его очередь прощаться, он вновь заговорил.

– Существует огромная разница, – сказал он, – между настоящим чувственным существованием и порочным распутством разума и воли, которым и занимается в настоящее время род человеческий. По вечерам мы включаем электричество, рассматриваем себя, мы впитываем картинку своим разумом. Для того, чтобы понять, что же такое чувственная реальность, нужно отключиться, погрузиться в неизвестное и забыть обо всех желаниях. Это одно из необходимых условий. Для того, чтобы начать жить, придется сначала научиться отказываться от жизни. Но нас же раздирает тщеславие – вот в чем беда. Мы полны тщеславия и начисто лишены гордости. У нас нет гордости, зато тщеславны мы до невозможности, тщеславие – это опора наших пустотелых мирков. Мы скорее умрем, но не откажемся от нашего самодовольства, нашей самонадеянности, нашего своеволия.

В комнате воцарилась тишина. Обе женщины были возмущены и обижены. Слова Биркина звучали как публичное обличение. Напряженная поза Гермионы свидетельствовала, насколько он ей неприятен, поэтому она откровенно игнорировала его речь.

Урсула исподтишка наблюдала за ним и не могла понять, кого же она видит перед собой. Он был довольно привлекательной наружности – из-под его худобы и мертвенной бледности проступала интересная, скрытая от посторонних глаз красота; но другой голос рассказывал о нем совершенно иную историю. Величественная красота жизни сквозила в изгибе его бровей и подбородка, в его красивых, тонких, изящных чертах. Урсула не могла понять, где находится источник этой красоты. Но этот человек вызывал у нее ощущение красоты и свободы.

– Но у нас ведь достаточно чувственности, нам не нужно насильно искать ее в себе? – она повернулась к нему и вызывающе посмотрела на него зелеными глазами, в глубине которых мерцали золотые искорки смеха.

В ту же секунду верхняя часть его лица засветилась необычной, беззаботной и невероятно притягательной улыбкой, хотя губы так и остались плотно сжатыми.

– Далеко не достаточно, – сказал он. – Мы слишком увлечены собственными персонами.

– Но дело ведь не в тщеславии! – воскликнула она.

– Только в нем и ни в чем больше.

Она была совершенно обескуражена.

– А вам не кажется, что людям больше всего нравится любоваться собственными чувствами?

– Вот поэтому они воспринимают мир не чувствами, а похотью, а это уже совсем другое дело. Они ни на минуту не забывают, кто они такие, тщеславие так сильно укоренилось в них; вместо того, чтобы раскрепоститься и жить в другом мире, вращаться вокруг другой оси, они…

– Дорогая, вам уже давно пора пить чай, – вмешалась Гермиона, с любезной благожелательностью поворачиваясь к Урсуле. – Вы ведь весь день работали.

Биркин умолк на полуслове.

Раздражение и досада раскаленной иглой пронзили Урсулу.

Его лицо окаменело. Он попрощался так, словно она перестала для него существовать.

Они ушли.

Урсула еще несколько мгновений смотрела на дверь. Затем подошла к выключателю и, выключив свет, снедаемая мыслями и совершенно потерянная, упала в кресло.

Из глаз ее полились горькие слезы, она разрыдалась; но были ли это слезы радости или печали, не знала даже она сама.

Глава IV