— А вы не только красивы, но ещё и умеете кусаться, — с восхищением прищёлкнул языком Кристалинский, неприлично крепко прижимая Любу к себе. Чувствуя его напрягшееся тело, Любаня безразлично подумала о том, что если бы Аркадию не мешали рамки благопристойности, то он был бы не прочь овладеть ею прямо здесь, на паркетном полу «Славянского базара».
Кристалинский замолчал, коснувшись щекой её волос, а Любаша, благодарная ему за молчание, вслушивалась в звенящую чистоту наивных слов песни, вспоминала, как смуглые пальцы Кирилла сошлись у неё на шее, и от пьянящего ощущения его неожиданной близости по всему её телу побежали дрожащие дорожки восторга. Теряя опору, глупое сердце раз за разом падало в бездонную пропасть, и, зажмурив глаза, Любаша каждый раз бросалась вслед за ним. Сладкая боль переполняла её до краёв, разламывая плечи, но ненасытная душа требовала новых мучений, и, проступая откуда-то из далёкого далека, образ Кирилла снова появлялся перед ней.
Прошлой ночью ей привиделся очень странный сон, который, бог знает почему, она не могла выбросить из головы: уже под самое утро, когда за окнами густую синьку облаков стали прорезать косые малиновые полосы, похожие на след кошачьей лапы, ей приснились родные Озерки, но не родительский дом, а изба матери Кирилла, покойной тёти Анны. Заброшенный, с заколоченными крест-накрест окнами, дом выглядел угрюмым и неприютным, и лишь сквозь щели закрытых ставней горницы был виден слабенький огонёк мерцающей свечи.
Поднявшись на ступени, Люба открыла дверь, и её протяжный скрип отозвался в тёмных сенях глухим тягучим стоном. Нащупывая босыми ногами половицы, она прошла по неосвещённому коридору и уже хотела взяться за ручку двери, как та внезапно отворилась и с громким хлопком, похожим на выстрел, ударилась о стену. Люба, не чуя под собой ног и слыша колотящееся в ушах сердце, ощупью миновала тёмный коридор и в нерешительности остановилась, увидев, что из-под двери горницы льётся мягкий желтоватый свет.
Идти вперёд не было никаких сил. Отказываясь повиноваться, сведённые судорогой ноги буквально приросли к полу, а по вискам, прочерчивая кривые влажные дорожки, медленно ползли крупные капли холодного страха. Сгустившаяся до студня тишина легла на плечи Любаши неподъёмной стопудовой ношей и, вызванивая тоненькую комариную трель, билась в её мозгу. Придавив к полу, тишина без спроса заползала за воротник, и от ощущения липкой жижи, заполнявшей собой каждый сантиметр вокруг, Любе было отчаянно, безысходно и безнадежно страшно.
— Что же ты, дочка, стоишь — заходи, — шёпот Анны раздался откуда-то из-за спины, но оглянуться у Любы не хватило смелости. Ощутив, как, рванувшись вниз, сердце сделало огромный скачок, она протянула руку и открыла заветную дверь.
В горнице ничего не было, только голые бревенчатые стены да крепкий дубовый стул с высокой спинкой, стоящий ровно посередине. Задуваемый сквозняком маленький огонёк выплясывал под резными серебряными окладами старых икон и, подрагивая, освещал этот нелепый интерьер неверным рвущимся светом. Там, куда не дотягивался свет огонька, кривлялись рваные лохмотья дёргающихся теней, и в плывущей тишине горницы стоял густой аромат ладана, едва отдающий запахом свежеструганого дерева.
— Что я должна сделать? — Скрипнув половицами, Люба подошла к стулу и положила руку на его крепкую дубовую спинку.
— Узнать правду, — оброненные за её спиной слова были похожи на шелест падающих листьев.
— Какую правду? — Напряжённо вслушиваясь в тишину, Люба ждала ответа, но, кроме потрескивания огонька под образами, больше не слышала ничего.
— Что я должна сделать? — стараясь разогнать темноту, громко повторила Люба, но вокруг по-прежнему царила полная тишина. Тогда, преодолевая страх, она обошла стул кругом и, осторожно держась за него руками, села на высокое твёрдое сиденье.
Несколько томительно долгих минут с ней ничего не происходило, и в её голову уже закралась мысль, что она зря прошла через весь этот страх, когда, внезапно хрустнув, стул под ней начал разламываться надвое. Не в силах стать на ватные ноги, Любаша вцепилась руками в упругую дубовую древесину, но, потрескивая и отдаляясь одна от другой, половинки стула продолжали упорно разъезжаться в разные стороны.
— Это и есть ваша правда?! — не владея голосом, в панике прохрипела Люба. — Тогда она мне не нужна!
— Чужая правда никому не нужна, — отозвалась за спиной невидимая тень, и не успела Люба что-либо ответить, как задутый сквозняком огонёк лампадки дрогнул, и, не удержавшись на двух половинках стула, она провалилась в темноту.
— Ты хоть понимаешь, что это конец всему?.. — Просунув пальцы между шеей и глухим накрахмаленным воротником рубашки, Берестов с усилием покрутил головой из стороны в сторону и, проведя языком по губам, упёрся в лицо жены незрячими от страха глазами. — Да ты хоть представляешь себе, какую кашу ты и твой инфантильный сыночек заварили у меня за спиной? Как ты могла такое допустить, ты, моя жена?!
— Не может быть, ты наконец-то удосужился вспомнить о том, что у тебя есть жена, — бесцветным голосом констатировала Валентина, и её губы, изогнувшись ломаным полукругом, стали похожи на кривую лошадиную подкову.
— Прекрати пороть чушь! — Сжав ладонь в кулак, Иван Ильич мелко застучал им по цветастой клеёнке кухонного стола. — Кто дал тебе право говорить обо мне такое?
— Мог бы хоть передо мной не разыгрывать из себя святошу, — с обидой произнесла Валентина, но тут же, испугавшись собственной смелости, замолкла на полуслове, опустила глаза и принялась водить пальцем по клеёнчатому узору, повторяя контуры напечатанного кружева.
— Что ты несёшь?! — Потрясённый тем, что беспрекословная и немая, как тень, Валентина посмела ему противоречить, Берестов изумлённо посмотрел на жену. — Вон как, оказывается, ты запела, птичка… — Сузив глаза в узкие режущие щели, Берестов полоснул по Валентине взглядом, в котором одновременно смешались и ненависть, и презрение, и что-то отвратительно унизительное, чему она не могла подобрать названия и что заставляло её без малого тридцать лет чувствовать себя чёрно-белой копией цветного оригинала.
— Ты на меня, Иван, глазами не сверкай. У тебя что ни день — то новая жена, лишь бы мордочка посмазливее у соплюшки была да юбка покороче. — Валя, собравшись с духом, подняла голову и, преодолевая привычный многолетний страх, нашла в себе силы посмотреть Ивану Ильичу в лицо.
— Причём здесь юбка?! — Обычно сдержанный, непроницаемо-высокомерный, Иван Ильич почувствовал, что близок к тому, чтобы вцепиться в обесцвеченные перманентные завитушки своей пустоголовой половины. — Ты понимаешь, что, эмигрировав из Союза, Юрка подставил меня под неминуемый удар? Это ты в состоянии понять, или твои заплывшие салом мозги атрофировались окончательно?! — Не в силах выразить бушующее в нём негодование, Берестов сжал кулаки и, багровея лицом, затряс ими перед собой. — Я ещё смог бы понять, если бы такая блажь пришла в голову кому-нибудь другому, но сыну первого секретаря горкома партии!.. Чем ему не жилось здесь, скажи мне на милость? — Вскочив, Иван Ильич сделал по кухне круг и, остановившись у окна, шумно выпихнул ноздрями воздух. — Чего этому говнюку недоставало здесь, зачем нужно было тащить семью в Штаты? Квартиру я им сделал, машина есть, да не какая-нибудь, а «Волга» — пойди, достань, а я посмотрю, как у тебя это получится… и посмеюсь! — Берестов, нервно плюясь мелкой слюной, перечислял материальные радости, брошенные им под ноги неблагодарного сына, и глаза его горели лихорадочным огнём. — Нет, ты мне скажи, много таких семей, которые, что ни год, каждое лето по путёвке то на Золотые пески, то в Карловы Вары, то ещё куда-нибудь? Раз-два — и обчёлся! А у них с Юлькой всё было! Всё! Так какого ж чёрта вы из меня сделали мальчика для битья? Ты представляешь, что теперь будет, когда все узнают, что единственный сын Берестова эмигрировал за кордон?.. — Слушая, как крупно и часто колотится его сердце, Иван Ильич запустил ладонь под пиджак, и его лицо скривила судорога. — Неужели Советский Союз хуже, чем загнивающий Запад?
— Может, Запад и загнивает, да только пахнет он намного лучше, чем наш развитой социализм. — Забросив ногу на ногу, Валентина с вызовом посмотрела на мужа, и от неожиданного выпада жены Берестову стало по-настоящему дурно. — Юра уехал и правильно сделал, сейчас только глупец остался в стране, где никто и никогда не знает, что нужно делать дальше, но зато всегда всем прекрасно известно, кто виноват.