Наталия Терентьева
Журавль в клетке
Правда гораздо необычайнее вымысла, но это только потому, что вымысел обязан держаться в границах вероятности; правда же – не обязана.
Пусть я не постиг
Сокровенной глубины
Старого пруда,
Но и нынче различаю
Всплеск в тишине…
Вместо предисловия
Я прекрасно помню этот день. Светлана Филиппова, известная журналистка и ведущая одной милой и занимательной передачи на телевидении, личность крайне обаятельная, тонкая и то, что в мои времена называлось светлая, занеслась без звонка в наше не самое преуспевающее в столице издательство.
Она вошла ко мне в кабинет, махнула полой какого-то чудноватого пальто и уселась на стул перед моим вечно заваленным разными глупостями столом. Впрочем, здесь заранее прошу прощения – большинство наших дам, конечно, тут же скажет, что на самом деле чудноватый-то я, а на Филипповой было что-нибудь очень модное.
А что насчет глупостей, лежащих еще и на стульях, на подоконниках, на полу и об которые я обязательно раз пять споткнусь, пока доберусь до стола от двери, так на самом деле – это рукописи молодых авторов, в том числе хорошие. Просто я отстал от жизни и не хочу их печатать. Не хочу априори, не читая, потому что я давно уже, кроме Бунина, а также самого себя, никого не читаю и вряд ли знаю, какой точно сейчас год. Но это к слову.
– Светлана Евгеньевна, вы очаровательны и просто прекрасно выглядите, – завел было я, но Светлана только махнула рукой и в свойственной ей резковатой манере остановила меня:
– Вениамин Савельич, бросьте! Ерунду не говорите!
– Да нет, правда, вы просто необыкновенны сегодня! – стал настаивать я, потому что, присмотревшись, обнаружил, что она выглядит по меньшей мере странно.
Знал я ее давно, лет пятнадцать уж точно, видел в самых различных ситуациях, но такой – пожалуй, никогда. Ее обычно внимательные и грустные глаза сейчас блестели, утолки губ то и дело приподнимались в не очень, как мне почудилось, доброй улыбке, а привычно гладко зачесанные русые волосы развевались, хотя в моем кабинете не то что вентилятора, открытой форточки-то и той не было.
Светлана, не дав мне договорить, быстро достала из сумки толстую папку и бросила ее на стол.
– Это вам.
Я открыл на первой попавшейся странице, с ходу наткнулся на просто замечательную мысль и обрадовался:
– Отлично! Оставьте, почитаем, насладимся общением с умнейшим человеком и тонкой женщиной…
Светлана недовольно повела плечами, а я поспешил добавить:
– В общем-то, можем и договор сразу подписать… Живем, правда, в эмпиреях, поэтому многого не обещаю, но кое-какое вознаграждение таланту непременно последует… Тираж десять-пятнадцать тысяч наверняка хорошо разойдется… Фамилия ваша на слуху, физиономия хорошо известна… гм…
– Светлана замотала головой. Вениамин Савельич, погодите. Это совсем не то, что вы думаете!..
– Как? – Я процитировал понравившиеся мне строчки. – Я так и чувствую, что это чудесная книжка о любви… Разве нет?
Светлана неожиданно засмеялась.
– Нет-нет-нет!.. Это… Да пожалуй, и не скажу, что. Не знаю. Я вовсе не собираюсь это печатать. Просто… я не хочу, чтобы это пропало. Пусть… – она провела рукой по папке, – пусть пока полежит у вас, хорошо?
Привыкший к разным странностям авторов, я легко согласился:
– Хорошо-хорошо, Светочка. Пусть полежит… Если вам угодно так назвать нашу работу…
Светлана почувствовала мою неискренность и мгновенно вспыхнула.
– Я ведь серьезно говорю, Вениамин Савельич! Я принесла вам это, потому что… Ну можно я не буду объяснять, почему? Вы сами потом все поймете!
Последнюю фразу она договорила уже из коридора.
Пока я встал из-за стола, дошел до двери, она, не дожидаясь лифта, уже сбежала вниз по лестнице.
Больше я ее никогда не видел. Что с ней случилось – толком никто не знает. Когда я об этом заговариваю в редакции, пожилые дамы вздыхают и отводят глаза, а Юлечка, дочка моего друга, которая работает у нас секретаршей, морщит свой милый носик и смеется.
– Вениамин Савельевич, – выговаривает она по слогам мое имя, с трудом скрывая насмешку над стариком. (А кто же я еще, в сравнении с ее прекрасными двадцатью тремя годами, уверенными в себе, наивными и жестокими?) – Да ведь все знают: уехала ваша Филиппова в кругосветное путешествие с каким-то эфиопом или шведом! И не вернулась.
– Вот именно, Юлечка! Не вернулась! – соглашаюсь я, мимоходом отмечая про себя, что из-за милой, но непроходимой глупости и вредного характера Юлечки я не замечал раньше, что она очень и очень хороша – легкой, бездумной красотой. Впрочем, может, она просто молода.
Так что в этом плохого, Вениамин Савельевич? – почти уже кричит Юлечка, она уверена, что я глуховат. И я ее не разочаровываю. – Она! Не вернулась! Потому что осталась в Эфиопии или Швеции! В общем где-то там, где ничего не надо делать! Можно с утра до вечера писать дурацкие книжки!.. – Юлечка в запале забывает, что я-то лично – горячий поклонник безрассудной Филипповой, хотя передачи ее смотрел крайне редко, а книжки читал по диагонали. Но читал же! Женскую-то литературу… Не каждый мужчина может этим похвастаться, издатель тем более. Но Юлечка не читает ничего, а сейчас она к тому же оскорблена явным неравенством при распределении подарков судьбы. – И быть еще при этом любимой женой эфиопа!
– Да почему эфиопа-то? – обязательно встревает в разговор наша старейшая редактриса, дама с безупречным литературным вкусом и сумасбродной страстью к политической борьбе. Причем Софья Леонидовна удивительным образом всегда, при любом режиме оказывается в самой активной, юной оппозиции к власти. – Что ты вечно глупости придумываешь? Светлана встретила человека, которого любила всю жизнь…
– Ага, а он оказался диссидентом, и она за ним в кандалах поперлась в Сибирь! – с хохотом и безо всякого уважения к героическому прошлому Софьи Леонидовны заключает Юлечка и уходит в свой закуток.
– А ты, Веня, в самом деле… – укоризненно качает головой Софья, и я понимаю, что сейчас самое время напроситься к ней в комнату на чай с подсохшими ватрушками и разговорами об исчезнувшей Филипповой. – Давай, заходи ко мне, уж угощу чем-нибудь, покажу, какой мне шедевр вчера принесли…
Чей-нибудь очередной занудный шедевр и чаек из веника (Софья – отвратительная кулинарка, но зато одна из умнейших женщин моего поколения) – лишь предлог. Как только я захлопываю дверь, она набрасывается на меня:
– Ну что ты женщину, еще совсем молодую, преждевременно хоронишь?
– Да почему хороню? Что ты, Софьюшка!
Софья не дает мне оправдаться:
– То, что она больше не приходит, еще ни о чем не говорит. То, что дома никого нет – тем более. Может, ей работа эта ее просто надоела. Если бы что-то произошло, вот тогда бы все узнали… Уж телевизионщики-то что-нибудь раскопали бы обязательно…
Слабое место Софьиных доказательств. Поэтому его она проскакивает побыстрее. А мне-то хочется – как раз очень хочется! – все это слышать. И убедительные доказательства, и послабее. Любые доказательства того, что Филиппова, непредсказуемая, норовистая, ни на кого не похожая Филиппова, милая и чем-то бесконечно мне симпатичная, – жива. Это, видимо, отражается на моем лице, потому что Софья Леонидовна взвивается с молодым задором:
– Вот-вот! Точно! По лицу твоему трагическому вижу! С чего ты вообще решил, что с ней что-то случилось?
– Так пропала же она… – робко пытаюсь встрять я.
Софья не знает про папку. Она на самом деле ничего не знает. Но у нее есть эта чудная женская интуиция, доставшаяся их хитромудрому полу то ли от ночных птиц, то ли от каких-то зверьков, живущих в постоянном ощущении опасности и привыкших загодя распознавать приближение урагана и беспощадного хищника. Софья, например, уже много лет сообщает мне заранее, когда придут пожарники штрафовать наш ветхий особнячок за никуда не годную проводку и кто из авторов сподобится в скором времени на очередной опус.
Вот и сейчас она чувствует, что я что-то от нее скрываю, и пытается меня, что называется, расколоть. Но я не колюсь… (Удивительные все-таки обороты появились в современном языке!) Я молчу, потому что ничего, кроме страха и печали, не чувствую, когда думаю про Филиппову. И еще потому, что собираюсь напечатать то, что она принесла мне тем стылым октябрьским днем. И даже знаю, как проиллюстрировать эту ее книжку. Последнюю…