— Но бесполезно пытаться заставить его что-нибудь рассказать, ты же его знаешь.
— Знаю, — вздохнула Георгина, — все это так странно, и держится он очень странно, когда об этом заходит речь; меня это все пугает.
— Не тревожься, не надо. — Шарлотта явно не расположена была вдаваться в подробное обсуждение. — Выглядит он очень хорошо. Оставь его в покое, Георгина. Ради бога, не надо на него давить.
— Я и не давлю, — раздраженно возразила Георгина.
Ей было очень трудно выслушивать от Шарлотты — да и от Макса тоже, правда в меньшей степени — советы о том, как надо вести себя с Александром, когда их собственное общение с ним сократилось до предела. На протяжении всей болезни Александра она заботилась о нем и сделала для него гораздо больше, чем все остальные, вместе взятые, и теперь полагала, что ее брат и сестра могли хотя бы признать этот факт и с уважением относиться к ее точке зрения и к тому, что ее волнует. Но в тех редких случаях, когда она пробовала высказать эту свою позицию, Шарлотта отвечала ей напыщенной лекцией на тему о том, что, разумеется, Георгина не одна, что они всегда рядом и готовы ей помочь, стоит только попросить, а Макс принимался поддразнивать ее, называл мисс Найтингейл,[45] и в конце концов она отказалась от подобных попыток.
И она не могла не признавать, что Александр действительно выглядел хорошо и в целом держался и вел себя нормально и непринужденно. Особое удовольствие доставляли ему участившиеся приезды в Хартест Макса (обычно вместе с Джеммой), а также то, что Макс стал относиться к нему заметно теплее; когда Макс и Джемма уезжали, Александр говорил об их посещении так, словно они совершили нечто очень трудное и даже из ряда вон выходящее, а не просто сели в машину и прикатили из Лондона пообедать; Георгину подобные разглагольствования раздражали особенно сильно; она пыталась уговорить себя, что реагирует по-детски, что Макс — это особое блюдо, которое бывает нечасто, а потому его и подают особо, и реагируют на него тоже с повышенным интересом, а она ведь здесь каждый день, стала чем-то приевшимся, одним из предметов обстановки, и потому не вызывает почти никакого интереса, но все равно ее это очень больно ранило.
Неделю спустя сумрачным днем они, как обычно, прогуливались вместе и Александр рассказывал ей о своих планах обустройства молочной фермы.
— Вот я и подумал, что мы могли бы переделать некоторые из старых конюшен под такую ферму, — говорил он, — и запустить ее в работу, ну, скажем, в апреле. Сейчас такой огромный спрос на йогурт, на другие продукты, да даже и на мороженое; можно было бы назвать ее «Молочные продукты Кейтерхэма» или как-то иначе, но так, чтобы название было нестандартным, сразу обращало бы на себя внимание. Что ты об этом думаешь?
— Мне кажется, это очень хорошая мысль, — согласилась Георгина. — Нет, честное слово. А с Мартином ты уже об этом говорил?
— Конечно. Он очень загорелся. Кстати, он сегодня приедет к обеду. Почему бы и тебе к нам не присоединиться?
— С удовольствием, — улыбнулась ему Георгина. — Ты же знаешь, что я люблю Мартина.
— Да, он обаятельный человек. — Александр посмотрел на нее, потом проговорил: — Дорогая, мне кажется, тебе следовало бы подумать о том, чтобы вернуться в колледж. Я очень благодарен тебе за все, что ты для меня сделала, но теперь у меня уже все в порядке, и мне не доставляет радости видеть, что ты застряла тут и гробишь свою жизнь.
— Я не застряла, папа, и не считаю, будто гроблю тут жизнь. — Георгина замолчала, потом набрала побольше воздуха. — Папа, я должна тебе кое-что сказать. Нечто такое, о чем ты должен знать.
— О чем, дорогая? Надеюсь, ты не собираешься бросить архитектуру, нет? Было бы очень жаль, если бы ты это сделала.
— Я… я не знаю. Может быть, когда-нибудь я к ней и вернусь, но дело в том… видишь ли, папа… я… у меня будет ребенок.
Он взглянул на нее, и на лице его не то чтобы не было никакого выражения — нет, оно было совершенно пустым, абсолютно пустым и бледным, как если бы кто-то нарисовал его, прорисовал основные черты, но забыл придать им какую бы то ни было эмоциональную окраску. Особенно безжизненными казались его глаза: впечатление было такое, словно они вообще ничего не видят. Потом он наконец произнес:
— Что ты хочешь сказать?
— То, что я сказала, — удивленно ответила Георгина. — У меня будет ребенок. Я беременна.
— Что за глупости, — отрезал он; казалось, он понемногу возвращался к жизни. — Не может у тебя быть никакого ребенка. Ты должна… сделать так, чтобы его не было. Как в прошлый раз. Думаю, тебе надо обратиться к этой женщине… как же ее звали? Пейдж? Что-то в этом роде.
— Пежо, — поправила его Георгина. — Лидия Пежо. Я к ней обратилась. Она меня наблюдает. И я надеюсь, что будет принимать моего ребенка при родах.
— Георгина, ты говоришь чепуху. Никто не будет принимать твоего ребенка. Ты не замужем, и ты еще слишком молода. Почему эта Пежо не обсудила все со мной? На мой взгляд, все это просто возмутительно.
— Папа, это ты говоришь чепуху, — возразила Георгина. Разговор пошел совсем не так, как она надеялась. — Мне двадцать два года. Я могу поступать так, как считаю нужным.
— А кто отец этого ребенка? — спросил Александр. Теперь он, похоже, начал сердиться, по его бледному лицу разлился румянец. — И как давно уже ты беременна?
— Я на шестом месяце. — Георгина твердо выдержала его взгляд, сама удивляясь и поражаясь собственному спокойствию. — И… — Какое-то молниеносно возникшее, глубоко инстинктивное чувство подсказало ей не говорить, не рассказывать Александру больше того, что было абсолютно необходимо. — Я не хочу говорить, кто его отец.
— Вот как? Но кто бы он ни был, сделай милость, объясни мне, почему он не женился на тебе и почему не оказывает тебе никакой материальной поддержки?
— Потому что, — осторожно ответила Георгина, — мы не хотим вступать в брак. Мы не подходим друг другу, наш брак не был бы удачен.
— Ну что ж. По-видимому, я должен быть благодарен хотя бы за это. Так, значит, вместо брака ты собираешься растить незаконнорожденного ребенка, ребенка без отца, и все это только потому, что ты вдруг решила, что ошиблась. Я полагаю, он, кто бы он ни был, знает об этом ребенке?
— Нет, не знает. Я… я решила, что лучше ему не говорить. Я решила, что будет лучше, если я с самого начала буду самостоятельна.
— Должен сказать, Георгина, что, на мой взгляд, у тебя в голове не мысли, а какая-то полнейшая каша. И на что же ты собираешься содержать этого ребенка? Где ты намерена его растить и воспитывать?
— Ну… — Она смотрела на него и чувствовала, что ей становится по-настоящему страшно. — Я думала, здесь. Это же мой дом, и Няня могла бы…
Этого говорить не следовало. Александр резко повысил голос:
— Няня! Надеюсь, Няня об этом ничего еще не знает? Потому что если она знала и молчала, если она…
— Нет, — поспешно проговорила Георгина. — Она абсолютно ничего не знает. Я просто думала, что… ну, раз она здесь и есть еще и детские комнаты… ну, я думала, что ты мог бы согласиться.
— Георгина, я не согласен. Я никогда не соглашусь с бредовыми идеями насчет того, что ты могла бы растить своего ребенка тут, в Хартесте. Я просто не понимаю, как могла прийти тебе в голову подобная мысль. Можешь осуществлять этот свой сумасбродный план, если тебе так хочется: я понимаю, что сейчас уже поздно и помешать этому никак нельзя. Но здесь ты этого делать не будешь и никакой помощи от меня не получишь. Я не хочу видеть в Хартесте ни тебя, ни твоего ребенка. Никого. Понимаешь? Никого.
— Да, — ответила Георгина, — понимаю. Не волнуйся, папа, ни меня, ни ребенка здесь не будет. Мы уедем прямо сейчас. Меня удивляет твое желание, но я уеду.
— Да, мое желание именно таково, — проговорил Александр. — Я поражаюсь тебе, Георгина, поражаюсь тому, что ты способна так глупо и аморально себя вести и что ты можешь быть настолько бесчувственна, чтобы ожидать, будто я с радостью приму здесь тебя и твоего ребенка. Ты мне не дочь.
— Да, — ответила она, с необыкновенным спокойствием глядя на него, — я знаю, что я тебе не дочь. Я и раньше это знала, только не хотела верить. Но теперь верю.
Впоследствии она не могла вспомнить, что и как происходило после этого разговора; должно быть, она вернулась в дом, сложила вещи, погрузила их в машину, зашла проститься с Няней, объяснила ей причину своего отъезда, потом добралась до Лондона и приехала в дом на Итон-плейс; по-видимому, так или примерно так все и было, потому что в семь часов вечера она пришла в себя в гостиной этого дома, она сидела там все еще в каком-то оцепенении, не чувствуя себя, необыкновенно спокойная, и слушала в телефонной трубке голос Няни, спрашивавшей, все ли у нее в порядке.