Кажется, за год Гийом проделал работу, достойную монастырского скриптора. Правда, он очень удивился бы, знай он, что именно переписывает — например, один длинный кусок целиком касался знакомых ему людей, ужасного графа Трансиорданского и юного красавца Онфруа, о котором Абу-Бакр отзывался не без приязни. Но старик, писавший свое творение только для потомков, а не для тупых современников, не собирался распространяться насчет содержания записей.

Еще Гийом смешивал чернила. Затачивал перья. Иногда после дня беспрерывного письма у него ломило большой палец и мышцу, идущую от запястья — до самого локтя. Тогда он жаловался старику, и Абу-Бакр сам заваривал для него расслабляющий отвар в большой бронзовой чашке, и Гийом тряпочкой втирал лекарство в ломившие суставы. Иногда, не доверяя денег «собакам аш-шиа», то есть Исе и Низаму, хозяин посылал юношу на рынок за покупками — зелень, фрукты, мясо, а мелкую сдачу можешь оставить себе. В мечеть Абу-Бакр его с собой не водил, только пять раз в день, когда сам молился (предвещая начало намаза звуками маленькой хриплой трубы — в трубу дудел старый безъязыкий нубиец) заставлял Гийома бросить все дела, удалиться на задний двор и сидеть там тихо. Два дня в неделю катиб исполнял свои судебные обязанности — сидел рядом с кади в пристройке к мечети, на толстом ковре (они вообще все время сидели на коврах, эти сарацины, даже ели так), и записывал речи свидетелей и виновных, важно макая перо в серебряную чернильницу, принадлежность судейского двора. Домашняя его чернильница, та, которой пользовался Гийом, а в остальное время она висела, как темный плодик, на крючке сбоку стола — была куда менее роскошна, просто стеклянная, окованная бронзой.

Иногда у Абу-Бакра случались гости. Это всякий раз была большая неприятность для Гийома, ненавидевшего их сарацинский способ празднования. Бородатые узкоглазые тюрки в многослойных одеждах восседали на подушках, наливаясь вином и ведя неспешные беседы, а потом по мере опьянения голоса их делались все более громкими, смех — все более страшным. Коран запрещал винопитие — но, похоже, не так уж строго: всякий раз, когда катиб хотел напиться, он давал Гийому несколько монет на милостыню, словно собираясь милосердием выкупить себе немного времени погрешить, и мальчик послушно раздавал деньги нищенкам возле мечети. «Должен ли я бросить пить? Но ведь дождь все льет и льет, и капли его повисли на кустах, И ветка от радости пляшет…» Хорошая песня. Аллах простит, дитя. Неси фисташки.»

Ели гости всегда руками, не желая, как франки, воспользоваться изящными византийскими вилками, но зато то и дело обтирали руки салфетками и бросали кости не под стол и не горкой на свою же тарелку, но в стеклянный здоровенный таз. Еще у Абу-Бакра была привычка ковыряться в зубах деревянными палочками и внимательно изучать все, что он оттуда вытащил. У одного из постоянных гостей катиба, старого сарацина с трясучей головой, имелось обыкновение сморкаться в край скатерти. Впрочем, этот дед был самым неприятным изо всех, посещавших дом: он все время облизывал пальцы, выбирал из общего блюда лучшие куски и умудрялся так перемазаться жиром, что потом приходилось отмывать ему не только руки до локтей, но и щеки, и противную масляную бороду. И делать это надлежало Гийому. Он должен был прислуживать за столом (да каким там столом, за низким кривоногим столиком высотой не больше скамьи) вместе с Низамом, младшим из двух других рабов: оказывается, использовать старца в качестве подавателя блюд считалось неприлично, а безбородые юноши подходили лучше всего, особенно красавчик Гийом с длинными светлыми волосами, которого для таких случаев катиб одевал в отвратительно женственные цветастые тряпки. Подавать и подавать еду, а потом поливать гостям на руки для омовения, вытирать им руки и брызгать на важно склоненные лысые головы розовой водой, а главное, все время улыбаться им, скалясь, как тот, у кого рот свело судорогой — вот в чем состояли пажеские обязанности. Иногда (на Гийомовой памяти дважды) приводили музыкантов и девушек. Они сначала сидели за занавесом и пели оттуда сладкими голосами, а к концу пира выбирались наружу и бросали в гостей цветами и фруктами, которые те ловили то руками, то ртом, засовывали бороды в вино и трясли головами, разбрызгивая на девиц алую виноградную кровь. И Гийому казалось, что он попал на настоящую сатанинскую оргию, притом что музыканты играли красиво, девушки вели себя довольно скромно (видывал он в христианском лагере под Акрой пару французских девиц, которые куда сильней напоминали блудниц вавилонских…) Гийома хозяин однажды посадил рядом с собой, и, запуская ему руку в шелковые волосы, что-то стал про него объяснять гостям, посмеиваясь и цвикая слюной. К тому времени юноша уже начал волей-неволей понимать сарацинскую речь и вычислил, что Абу-Бакр его расхваливает — его искусство писца, и красоту, и молодость, и склонность к пению и музыкальным занятиям… Правда, когда в речи его мелькнуло знакомое по рынку слово байт, цена, Гийом понял, в чем дело, и прикусил губу: добрый катиб собирался его перепродать, причем желательно — дороже, чем некогда приобрел. С чисто восточной склонностью к преувеличениям — иначе откуда бы взяться в речи такому числу, как хазар, тысяча, похоже, так хозяин оценивает в динарах его непреходящие и редкие достоинства — ва[10], клянусь мечом Омара и семью верблюдами с мощами Али, Гийом — это не раб, а просто зурри-асатайн, мастер двух искусств, пера и песни, сад ас-сайида, то есть счастье господина, и вообще джамал ал-вара, совершенство рода человеческого. Кажется, Абу-Бакрова книга подходила к концу, а Гийом как раз недавно испытал в четвертый (и последний) раз, что святой Стефан не является на зов абы к кому. Но у гостей писца, помоги им Аллах, похоже, финансовое положение пребывало в еще более стесненных обстоятельствах; потому они важно покивали, повосхищались Гийомовыми — чистый китайский шелк — длинными, как у девушки, спадающими на спину волосами (за которые на затылке ласково, но очень цепко держался катиб) и чистой кожей, почитали стихи о прекрасных рабах… И отказались его покупать. А время Алендрока пришло через два месяца.

За эти два месяца Гийом со стариком успели провести несколько интересных шахматных партий. Правда, тура у Абу-Бакра была не такая, как, помнится, у короля Гюи в Иерусалимском дворце: не Адам и Ева под сенью древа и не короткая толстая башенка, а боевой корабль со всеми снастями. И альфин другой — не епископ в высокой шапке, а уродище божий, зверь с носом как змея и несгибающимися коленками. И ферзь оказался темнолицым человеком без венца, сидящим на троне — вместо дамы в длиннополой мантии, как у короля Гюи. В общем, все у него было другое. Только правила игры — те же самые.

Казалось бы, не так и ужасна Гийомова жизнь. За домом Абу-Бакра был сад, хоть и небольшой, зато с тщательно подобранными плодовыми деревьями и цветами — цветы старик обожал почти так же, как стихи, и больше всего Гийом радовался, когда ему выпадала работа их поливать. Тут были и розы — от алых, как раны Христовы, до совсем светлых, как лица молодых девушек; и лилии, и шафранно-камфарные нарциссы, каких Гийом не видал за всю свою жизнь; траурные фиалки, и анемон, который сарацинский поэт так страшновато воспел — «анемон, на щеке коего словно бы видны следы ударов»[11]… Хозяин самодовольно рассказывал про «бой цветов», воспетый ас-Санаубари; и когда Гийом возился с Божьими растениями, он то и дело невольно делил их на два войска, «красные» против «желтых», и так играл сам с собой — считал соцветия, которых больше, те и победят, загадывая на «красных» свою удачу. А в подвале старикова дома стоял огромный деревянный сосуд с ледяной водой: можно было пить, когда захочешь, радость, не всегда доступная в лагере под Акрой (подходы к реке не всегда бывали заняты христианами, сарацины однажды даже сожгли их ветряную мельницу — которой некогда так поразились). Голод? Тоже нет: в христианском лагере бывали минуты и поголоднее. Египетский флот снабжал город пищей, пожалуй, более регулярно, чем пизанцы кормили Христово воинство, хотя неудачные дни бывали и там, и тут. Но в удачные даже на рабском столе бывал верблюжий сыр, оливки, которые Гийом в конце концов научился есть (хотя стоило попробовать первый раз — так и замер с оливкой во рту: выплюнуть нехорошо, да и страшно, вдруг побьют, а глотать такую дрянь — никак невозможно), яичница, жареное мясо или рыба. Правда, вот есть хоросанскую съедобную землю он так и не смог, зато если были деньги, покупал себе на базаре сахарные фигурки, а летом — воду со льдом. Тяжкая работа? Ходить за лошадьми и стоять ночные дозоры, и готовить на всех, и заделывать раз за разом прорехи на кольчуге, пожалуй, похлопотнее, чем переписывать черные закорюки. Вот граф Раймон Триполитанский, восемь лет просидев в плену, времени даром не терял, научился бегло говорить по-арабски и читать на латыни. Гийом, если бы хотел, мог бы учиться даже арабским письменам — столько ему приходилось с ними иметь дело.