Его рыцарь лежал в постели и, кажется, спал — он упал спать сразу по приезде, потому что ужасно разболелась голова. Несмотря на белый волет, покрывавший шлем от палестинской жары, макушка Алендрока все же перегрелась, как бывало в последнее время что-то очень часто. Он в глубине души очень боялся этой дергающей боли, похожей на железный прут, медленно ввинчивающийся где-то над правым ухом. Многие рыцари, особенно из пуленов, поговаривали о существовании «сирийской болезни» — правда, возникает она только у приезжих, тех, кто приплывает с моря. Прослужит такой франк в латинском королевстве уже много лет, и вдруг голова отказывает ему в принятии жары. Появляются боли, от которых можно медленно сойти с ума, и тут выход для франка один — собирать вещички и садиться на корабль, дуть при попутном ветре обратно на запад; иначе будет как с королем Фульком — от приступа такой боли бедняга даже с коня упал, и удачным ударом о землю свернул королевскую шею…
Может, признак той же болезни — красноватый туман в глазах, тот, что возникает от жары? И неспособность сдержать себя — неужели это знак, что мессир Алендрок из Монфорта сходит с ума на пятнадцатом году жизни в Святой земле?
Ну, ничего, мы еще поборемся. Так просто я отсюда не уеду. Разве что — с Ришаровым войском, после взятия этого проклятого города с Проклятой башней…
На самом деле Алендрок не спал. Он проснулся с час назад и сейчас просто лежал с закрытыми глазами, стараясь утишить огненные вспышки боли, идущие наискось через черепную коробку. Чему же там болеть, Христе, ведь это сплошная кость!.. А дергает, хуже чем рана. Вот тебе и блистательная военная слава в Святой земле.
Алендрок видел разные раны, в том числе и такие, где от жары и влаги завелись белые смердящие червяки. Которых лекарь запретил выковыривать, потому что они полезные, они гной едят, рану чистят… Алендрок был сильный, он и не с таким мог справиться. Сейчас он собирался справиться с раскалывающейся головой. А ужин мальчишка наверняка не приготовит, пока ему не прикажешь; да и черт бы с ним, с ужином, живот все равно бурчит и наверняка собирается выкинуть наружу все, что хозяин в него положит. Но и с этим Алендрок мог справиться до завтрашнего утра. Он мог справиться почти с чем угодно, кроме разве что смерти. Кроме разве что…
Он привык рассчитывать только на себя, пожалуй, с четырнадцати лет. Когда старший брат недвусмысленно намекнул ему, что отцовский фьеф и для одного-то слишком мал, и есть, конечно, деревенька из матушкиного приданого, которой Алендрок может пользоваться по праву наследования, но вот кроме этого клочка земли у него ничего, собственно говоря, нет. Именно тогда Алендрок стал стремительно делать карьеру турнирного бойца, даже заработал на этом какое-то состояние и собирался прикупить участок земли; к тому же повезло с женитьбой — на турнире у Анри Шампанского удалось взять в плен сына одного далеко не бедного арьер-вассала, а там пошло знакомство, деловые соглашения, кони, деньги и старшие сестры, и в девятнадцать Алендрок стал женатым человеком. А кроме того, увеличил свои владения фьефом — приданым на границе с Бургундией, и девица Бернгарда, хотя и не была уже девицей, а напротив — молодой вдовой, оказалась тоже весьма очаровательна. Барония в Святой земле Алендроку, самому мастерившему свою жизнь, тоже не помешала бы. Пока у него получалось достичь всего, к чему он направлял свою железную волю. Если бы только это не оказалась та самая болезнь…
Впрочем, подумаешь. Пятнадцать лет — срок немалый. И если учесть, что за все это время он не более пяти раз посылал своей жене весточку с оказией, то кто знает, что его ожидает там, в Монфорт-де-ль`Амори? Может быть, и совсем ничего. Потому что старший брат — тварь жадная, и соседи тоже не упустят своего, особенно если вспомнить, что милая Бернгарда де Потиньи посылала супругу весточку не более чем четыре раза. По крайней мере, единственное послание, доставленное ему в Крак в еще удачное и добычливое время, было бумажкою трехлетней давности, сообщавшей, что это не просто письмо, а уже четвертое по счету, а кроме того, дела во фьефе идут хорошо. Это прочитал Алендроку с листа грамотный Онфруа, пасынок грозного господина Волка, Окопавшегося в Долине: так в Иерусалимском королевстве называли сеньора Рено Шатийонского. Сам Алендрок читать не умел, о чем никогда не жалел.
Теперь, на тридцать шестой год своей жизни, он был не столько высокий, сколько широкоплечий рыцарь со светло-рыжей бородой, которую он подстригал покороче где-то раз в месяц, чтобы не мешала носить хауберк. А волосы у Алендрока всегда росли обильно — стремительно покрывалась жесткой шерстью его тяжелая голова, только успевай стричь. Этим, кажется, и ограничивалась забота Алендрока о собственной внешности. Глаза у него были очень светлые, губы — почти всегда плотно сжатые, может быть, потому, что улыбка его не радовала своей красотой: нескольких зубов спереди не хватало — вылетели от хорошего удара краем щита в лицо еще во времена турнирной молодости. С тех пор и не доверял Алендрок бацинетам, предпочитая хороший закрытый шлем-горшок с узкими прорезями для глаз. Ничего, что пот по лицу течет не переставая, заливая глаза, мешая смотреть. Алендрок не снимал шлема даже во время переговоров — говорить ему все равно редко доверяли. А от сарацин за пятнадцать лет он научился все время ждать какой-нибудь подлости, шальной стрелы или асассинского кинжала; поэтому даже когда выкупал Гийома, явился в назначенное место в пригороде в полном вооружении, держа одну руку на поясе с кошелем, а другую — на рукояти своего трехгранного меча. Так что в первый раз Гийом даже не увидел лица своего спасителя; тот поднялся в седло все так же молча, кивнул юноше налево, на место у стремени, не проронив ни одного слова. Из-под закрытого шлема говорить бесполезно, все равно слова сольются в невнятное уханье — вроде бормотания серых волн в Акрском порту. Так и следовал выкупленный из плена христианин у стремени, в кои-то веки нормального христианского стремени, и шпора была острая, прикрепленная поверх кольчужного чулка. Эту самую здоровенную христианскую ногу и наблюдал юноша, шлепая по пыли до самого частокола христианского лагеря, где молчащий рыцарь в красном нарамнике наконец снял свой шлем, дабы назваться часовым сержантам, и Гийом в первый раз увидел…
…Его лицо. Сумрачное, почему-то безумно бледное в красноватом полумраке. Снаружи еще не вовсе стемнело, начало июля — время коротких ночей. Нет, Алендрок не спал — иначе бы не сел рывком в постели при легком движении Гийомовой руки, отводящей полог палатки в сторону. Он не спал, но что-то с ним явно было не так — это было видно и без свечи, и без масляной лампы; и Гийом, чьи ноги внезапно ослабели, опустился не то на корточки, не то на одно колено на толстый ковер, покрывавший неровную землю пола.
— Ну? — сказал Алендрок очень тихо, поднимаясь на ложе; простыня, прикрывавшая его, упала, он оказался одет только в брэ и в ту же нижнюю, по вороту коричневатую от пота рубаху. Постирать бы надо сеньоровы тряпки — женщинам отдать за пару денье, мелькнула законопослушная оруженосцевская мысль. А то в шатре дух стоит не лучше, чем от нечищеного Босана…
Ох, Босана. Боже мой.
— Мессир… — начал Гийом с тоскливым ужасом, не зная толком, вырываются у него из горла нормальные звуки — или так, сплошное шипение. Алендроково жуткое «ну» почему-то сказало ему, что тот уже все знает, обо всем догадался.
— Что тебе? — еще более тихо и хрипло переспросил Алендрок. Проклятый шип боли входил все глубже — резкое движение почему-то сказалось на нем убийственно; даже не нужно было прикрывать век, чтобы увидеть красноватые разводы, тягучие, как нити крови из медленной раны. И почему-то в этих красных паутинах была такая наползающая слабость, такая разрушительная мощь, что Алендрок в кои-то веки не был уверен в своей способности с ней совладать.
Светлые волосы Гийома слегка светились в темноте. Он постригся так коротко, шапочкой, в первый же день, как вернулся к христианам. В тот же самый день, как поцеловал сухим испуганным ртом руку своего спасителя, ткнулся в задубевшую кожу, ненамного мягче кольчужной перчатки, выговаривая свое картавое, аквитанское: «О… Да, мессир. Я останусь вашим оруженосцем.»
Поцеловал… руку…
— Я… Простите меня, ради Христа. Я сам не знаю, как же так не уследил.
Он уже стоял снова на ногах; Алендрок, в руках которого прыгала лампа, попытался ее зажечь, но с первого раза не смог. Он стиснул зубы, явственно чувствуя, что дьявол намеревается-таки сегодня его погубить, и собираясь не даваться до последнего, и все-таки запалил проклятый фитиль. Пламя получилось крохотное и синеватое. В слабом свете отчетливо проступили жилы на Алендроковой кисти, и он почему-то ощутил себя очень старым.