Мария сжала кулаки — ногти вонзились в ладони. Однако туман в глазах от боли начал рассеиваться.

Так… Воистину, воля Господа неисповедима, и что случилось — то уже случилось. Но она еще узнает, как это произошло и можно ли все исправить. Правда, узнает и исправит лишь в том случае, если будет иметь такую возможность. А для этого надо поскорее воротиться в Париж, а еще прежде — избавиться от вертопраха-полицейского, нагло развалившегося напротив и не спускающего с нее своих бесстыжих глаз.

Гасконец! Со времен Анри IV все рисуют себе гасконцев в радужных красках и не знают в том никаких сомнений. Однако этот офицер — последний человек в мире, которому поверит и доверится Мария!

— Да, — задумчиво проговорила она, — быстро же вы до меня добрались…

— Это времена такие нынче — быстрые, даже стремительные. К тому же — счастливая судьба! — Он сделал попытку галантно поклониться, но задел макушкой потолок кареты и остался сидеть. — Правда, на сей раз судьбе помог один бдительный гражданин, друг народа… да вы его видели, наверное: кузнец из Мон-Нуар. У него возникли подозрения на ваш счет. Чтобы проверить их, он решил по мере сил и фантазии задержать вас в пути… а тут гонец из Парижа с известием о вареннском бегстве. Мы ринулись в погоню за вами — а вы нас уже здесь поджидаете!

Он явно издевался, но Мария и бровью не повела: что без этой мрачной твари, кузнеца, не обошлось, она уже давно поняла.

— Ну что же, гражданин, — ее передернуло от отвратительного вкуса этого слова, — вы прекрасно знаете: я — русская, я подданная Ее Величества Российской императрицы Екатерины Алексеевны, — а значит, могу себе позволить убеждения иные, чем у вас и ваших vignerons (от волнения Мария позабыла, как по-французски «кузнецы», и сказала «виноградари»). Не вижу оснований задерживать меня, а тем более — ломать мою карету. Извольте следовать своим убеждениям, а мне предоставьте следовать своим — и своей дорогою!

— Народ судит не за убеждения, а за действия! — проговорил офицер столь напыщенно, что сразу сделалось ясно: он повторяет чужие слова. Но тотчас в глазах его зажегся прежний нагловатый огонек, а рука медленно поднялась к плечу Марии и слегка коснулась его. — Горничным много хлопот с вашими туалетами, — снова заговорил гасконец. — Все эти застежки, крючки, шнурки… Mon Dieu, зачем? Я бы не стал медлить. Р-раз! И я бы кинжалом вспорол дорогую оболочку! — Он так резко провел указательным пальцем по корсажу к самому мыску лифа, от которого расходились складки юбок, что Мария невольно вскрикнула, словно он и впрямь оголил ее тело.

Он на секунду замолчал, затем заговорил очень медленно, словно с трудом подбирал слова:

— Но потом… потом я бы не спешил… я бы медлил, медлил, пока ты не взмолилась бы… и мои губы… твои губы… не отрывались бы…

Пока же не отрывались друг от друга только их глаза — распаленные взоры слились, как в поцелуе, но вдруг оба содрогнулись, точно при грохоте выстрела: рядом кто-то громко и грубо выругался.

Злющая горничная, девка из Мон-Нуара, вскочила на подножку кареты и теперь стояла, пригнувшись, точно кошка, готовая к прыжку, осыпая обоих отборной бранью.

Что и говорить, в моде у дам того времени были резкие и даже грубые манеры, но эта девка выражалась уж вовсе по-площадному, то есть настолько грязно, что Мария невольно заслонилась от нее ладонями.

А гасконец весело посмеивался, словно появление злобной девки было лишь удачным продолжением шутки.

— Venus en fureur [9]! — воскликнул он сквозь смех. Потом, увидев лицо Марии, добавил: — Нет, две разгневанные Венеры!

— L'aspic [10]! — прошипела Мария, отворачиваясь, но тут же вновь ощутила на своей руке его цепкие пальцы.

— Я был так увлечен беседой с тобою, гражданка, что не успел сообщить: именем французского народа мне предписано арестовать тебя!

— Арестовать?! — вскричала Мария — и ей эхом отозвалась девка:

— А-рес-то-вать?! Эту шлюху? Эту поганую аристо [11]? — И, высунувшись из кареты, она завопила: — Вы слышали, друзья?! Он хочет арестовать пособницу австриячки!.. Нет, братья свободы, не допустим этого! Не допустим!

И Мария ахнуть не успела, как ее вырвали из рук офицера, вытолкнули из кареты и бросили на дорогу. Девка уселась на нее верхом, вцепилась в распустившиеся волосы и закричала:

— Клянусь, она не доедет до тюрьмы! В петлю ее! A la lanterne [12]!

Словно темный туман окутал все вокруг, дыша смрадом немытых, разгоряченных тел.

— В петлю аристо! — раздавались дикие голос. — Повесить ее, повесить! A la lanterne!

— Опомнитесь, граждане! — вмешался наконец-то офицер. — У меня приказ Конвента. Это соучастница преступления, нам нужны ее показания…

Но в голосе офицера не было твердости, и мятежники не обратили никакого внимания на его слова, только девка, исступленно дергая Марию за волосы, выкрикнула:

— Показания?! На черта нужны ее показания, если булочник Капет [13] уже схвачен? Ее место у тетушки Луизы [14], но у той и так много поживы. Зачем ждать? Доставим себе удовольствие! В петлю ее! В петлю!

И снова на Марию накатилась тьма, ударяя по глазам отдельными просверками: разинутые в крике рты, связанный Данила, неловко привалившийся к боку кареты, а в глазах его — ужас; озабоченное лицо гасконца — он пытается остановить толпу, но люди, опьяненные жаждой крови, спорят, кричат, беснуются; девка, задрав юбку, скачет перед офицером, виляя голыми бедрами, визжит, хохочет, слова сказать не дает и вот уже все хохочут, и офицер тоже смеется, и наконец-то, махнув рукой, грубо хватает девку, лапает, целует… Он согласился, он сдался — и отдал им Марию.

Они повесили бы ее сию же минуту, но оказалось, что в спешке не захватили с собой веревки.

* * *

Мария немало прожила во Франции и знала, что французам, как никакому другому народу, свойственна врожденная склонность к беспорядку. Погнались вот за беглянкой, желая непременно ее повесить, — да забыли о веревке. Однако эта мысль — повесить, непременно повесить! — настолько овладела их взбудораженным сознанием, что никто даже не вспомнил о пистолетах. А что касается веревки — то сама мысль о хорошо намыленной, крепкой веревке до того прочно засела в их головы, что никто и не вспомнил о ременных гужах или поводьях, которые в палаческом деле — подспорье не из последних.

Словом, судьба подарила отсрочку: сгонять за веревкой в Мон-Нуар вызвалась девка (ее по иронии все той же насмешницы-судьбы звали Манон [15]), а без нее, словно она была тем кресалом, который распалял мужчин, они сделались посмирнее и, оставив в покое пленников, с упоением принялись грабить карету.

Вытащили сундуки, корзины, содрали бархатную и шелковистую обивку… Мария с Данилой встревоженно переглядывались, но поделать ничего не могли — им оставалось лишь взывать к Господу в глубине сердец своих. Разумеется, не о багаже были их тревоги, но пока, к счастью, никто из грабителей не орал истошно и торжествующе, не выскакивал на дорогу, прижав к груди заветную шкатулку. Наконец из разоренной кареты вылез последний крестьянин с пустыми руками и недовольным лицом. И надежда вновь осенила Марию своим крылом…

Корзины с припасами тотчас распаковали и невдалеке, на полянке, устроили пирушку. Мария и Данила снова переглянулись. Ну, если не теперь, то уж и никогда! Прикусив губу до крови, Мария сумела-таки вызвать на глаза подобие слезинок и закричала как могла жалобнее:

— Господин офицер! Во имя неба, выслушайте меня!

Офицер тоже направлялся к раскинутым скатертям, заваленным провизией. Досадливо оглянувшись на Марию, словно она была не той самой женщиной, к которой он только что отчаянно вожделел, он процедил сквозь зубы:

— Я ничего не могу сделать для вас, баронесса. Молитесь — пусть Бог дарует вам последнее утешение.

— О том я и прошу! — вскричала Мария, с такой силой заломив связанные руки, что от боли слезы хлынули из глаз ручьем. — Позвольте мне помолиться, как того требует моя вера! Мы, русские, — православные, и наше последнее обращение к Богу требует уединения и полумрака. Позвольте мне войти в карету, собраться с мыслями, вверить Господу душу мою…

В глазах гасконца вспыхнуло любопытство:

— Да, я что-то такое слышал. Вы, русские, — прямые потомки монголов и до сих пор остались идолопоклонниками. — Он задумчиво оглядел Марию. — Ну что ж, эту последнюю малость я могу вам позволить.