Нарезав детям на кусочки одно из них, она всплакнула. Но ей было приятно поплакать.

Она должна научиться быть. Просто быть. Вернуться к жизни. Окончательно снять эту перчатку с руки. Сделать шаг вперед.

Это нелегко для женщины, застывшей в универсаме с бутылкой молока, не зная, куда идти.

Гаэтано улыбается. Ощущает тяжесть взгляда, который его не любит и осуждает. Бьет ногой по ножке стола. Нетерпелив. Голоден. Не знает, что с ним. Стол качается.

Делия кладет руку на стол, чтобы Гаэ оставил его в покое.

И ей передается его нервозность… короткое замыкание из-за неправильного соединения «плюса» с «минусом».

Ей вспоминается, как она рожала Космо.

В ту ночь их тоже трясло.


— Для чего мы пришли сюда?

— Чтобы обсудить планы на лето…

Принесли шницель. Официантка ставит перед ним тарелку. Гаэтано берет вилку, тычет ею в сторону Делии.

На секунду становится похожим на Космо, когда тот просит подтвердить что-то и ждет ответа, так же уставившись в пустоту.

Гаэтано берется за нож, отрезает здоровенный кусок, засовывает его в рот и жует смачно, как жеребец.

Делия, не задерживая на нем взгляда, вздохнула. Торопится уйти, не хочет есть. Ей ждать нечего.

Когда принесли рисовый суп, она впилась в тарелку глазами, точно в дальнюю планету, недосягаемую, в отражение луны в луже.

— Ну как, нравится?

Делия качает головой. Не «да» и не «нет».

Не стоило приглашать ее в ресторан. Надо было зайти домой, немножко потаскать детей на себе, а потом поговорить на кухне, пока Космо и Нико смотрят мультики на диске, который бы он поставил через PlayStation.

Быстро, здраво, по-деловому. Она босиком, в домашних штанах, и он — даже не сняв куртки.

Ему бы и в голову не пришло оставаться — сбежать, и все, и как можно скорее. Достаточно запаха стиральных и посудомоечных машин и домашней еды, чтобы почувствовать неудержимое желание бесследно исчезнуть, уйти в чем есть. Как не раз он делал тогда, сбегая в пижаме и кроссовках для мини-футбола. Заходил в бар: грязный пол и видеоигры.

Но Делия не разрешает ему теперь появляться у них.

«Дети расстраиваются, когда ты уходишь».

Стала прикрываться ими как щитом, представлять им все в таком свете, в каком хочется ей.

— Им нужно привыкнуть, что ты с нами больше не живешь.

— У тебя что-то изменилось?

— Не поняла?

— К тебе кто-то ходит?

Гаэтано наблюдает за ней с глупым неподвижным лицом, как у их соседа, страдающего болезнью Альцгеймера. С лицом человека, потерявшего память.

— Имеешь право.

— Я не такая, как ты.

Он кивает, улыбается. Где-то он даже рад. Поднимает бокал.

— Ты лучше меня, ясное дело.

— Не надо быть гением, чтобы быть лучше тебя.

— Выпьем? Чин-чин.


Он пригласил ее на ужин, чтобы вытащить из четырех стен, где она, бедняжка, заперта. Но черта с два! Она же осталась в их доме, где он повесил все полки и придумал, где соорудить антресоли!

Конечно, он никогда бы не справился с детьми сам. С ним бы они тотчас испортились, опаздывали бы из-за него в школу. У него потерялась бы даже соска Нико. (Она вечно закатывалась под диван, и Делия ползала, доставая пустышку словно реликвию, так как та была из старой коллекции «Бэби Кикко», а любую другую Нико выплевывал.) Пара, гуляющая с двухлетним ребенком и соской для его успокоения, — такая пара, без сомнения, находится в постоянном напряжении. Сколько раз он думал об этом, в выходные, по дороге в «Икеа». «Если вдруг потеряем соску, нам конец. Нико начнет ныть, и мы рехнемся».

— Нико так и сосет соску?

— Думаешь, он бросит… после всего?..


Она даже и не подумала спросить его. Без разговоров: уходи ты. А я остаюсь. Но может, он и один справился бы с детьми. Конечно, первое время был бы полный бардак: еда из коробок, обкаканные трусы по всему дому. Но он навел бы порядок, стал бы устанавливать свои правила. Вспомнил, как все делала и организовывала она. Да, у него получилось бы даже лучше, не так однообразно, как у нее. Его фантазия не знала границ, и ему всегда нравилось играть. Он снял бы со стены баскетбольную корзину, на которую Делия развешивала сушиться рубашки на плечиках, и прибил бы вместо нее боксерскую грушу. Посадил бы Космо себе на плечи и — «Давай, бей! Бей!» Этому ребенку не мешает немножко поработать руками, слишком уж много читает. Он перекрасил бы всю квартиру, переставил мебель, выбросил бы этот хренов выгоревший диван. Не тратя времени даром, под музыку. Как в кино, где целые годы умещаются в нескольких кадрах. Он представлял себя героем фильма: рубашка испачкана в краске, по вечерам — пицца.

Хотя нет, только не пицца.

Он любил заказывать ее, когда они были вместе. И когда ее приносили, такую ароматную, — это и вправду было восхитительно. Дети радовались, как радовался инопланетянин из одноименного фильма Спилберга. Он открывал банку пива и наливал Делии в стакан.

«Держи, милая».

Он научился бы готовить: котлеты и спагетти. Правда, для такого несбыточного чуда ему надо было бы как минимум овдоветь.

Он представлял себя вдовцом, когда не мог найти выхода из сложившейся ситуации. Делия якобы умерла, а он рыдал — наконец-то возник реальный повод для отчаяния.

Мертвую он любил бы ее гораздо больше, он знал это.

А жизнь разделила их, кровь, кипящая до сих пор.

Один на один с детьми. Трое маленьких сирот. Они устроились бы на большой кровати все вместе. У них уже бывало так, в той дурацкой полуподвальной квартирке, которую он снял на бульваре Сомали. Перекантоваться, так сказать. Вонь прелого ковролина, жареной китайской еды и бензина. Гаэ купил два мороженых, дал им. Мороженые текли, потому что холодильник был такой, какой был.

«Забирайтесь сюда, на кровать, к папе».

Так они и просидели, неудобно, без подушек под спинами. У Нико полмороженого упало на покрывало. Он хотел писать, но не просился. Гаэ понес подержать его над унитазом уже полностью мокрого. Поэтому все оставшееся время сушил феном его трусы. Стоял запах мочи. Казалось, что за ними следит ее призрак. Гаэ зажег сигарету, чтобы он сгорел.

Если бы она умерла, никто ничем не попрекал бы его. Та же свекровь не сказала бы то, что сказала, когда он уходил: «Какой же ты безответственный, ни у тебя, ни у нее никакой ответственности». Кто бы такое говорил!


Делия тоже представляла себя вдовой.

Гаэ будто бы разбился на мотоцикле. Она тоже плакала, расстраивалась из-за всего того, что они вместе разрушили.

В ее фантазиях Гаэ снова оказывался тем замечательным парнем, в которого она когда-то влюбилась. Все трухлявые ветви, опутывавшие их, разом спадали, освобождали их, умирали вместе с ним.

Она представляла себе, как одевает детей на похороны. Маленькие синие пальтишки, подарок бабушки, гольфы, белые ноги, блестящие приглаженные волосы, словно они вышли из прошлого века. Люди молча прощаются и проходят. И только они втроем стоят у могилы, а ветер шевелит красные листья… Она, в черном платье (да, черная тонкая лакрица), бросается на землю. О, как она любила его и скучает по его губам и просит у него прощения за все, за все!

Она занялась бы с Гаэ безумной любовью, до острых воспоминаний о том, как прежде. До содроганий в пустоте. Высшее проявление чувств, на уровне первого обета.


Они не занимались больше любовью. Сама мысль об этом была уже невыносима. Физическая борьба двух жестких тел. Чуть ли не насилие.

Делия как-то сказала ему, во время одной из последних встреч в постели (почему она не смолчала? К чему это всеобъемлющее желание высказать все? Почему она не догадалась, что такая откровенность излишня, она только озлобляет?):

«Как ты можешь не видеть, что ты сам по себе? Что ты трахаешься со стеной? Кто я для тебя, секция батареи для тепла?»

У нее вырвалась тогда эта мерзкая фраза:

«Ты меня изнасиловал».

Гаэ отпрянул от нее, как от ужалившей гадюки, в ужасе, когда яд уже проник внутрь и распространился. Набухшие вены, боль в глазах. Оскорбление. Больше чем оскорбление, выстрел в спину. Тому, кто даже не заслуживает встретиться со смертью в лицо.

Он ушел полуголый, натыкаясь на все по пути, как тень без тела, которое она должна сопровождать.