В передних рядах нельзя уже было различить, где кони, а где люди. Они падали вместе и порознь, делали отчаянные попытки подняться, но вырваться из черной пучины их не пускали доспехи. А через мгновение на них наступал следующий ряд людей и коней, и все повторялось вновь. Потери были бесчисленными, но огромная тяжелая французская машина все-таки двигалась вперед. И ряды англичан дрогнули, в «заборе» образовались бреши. Они отступили. Карл, — к счастью, он тогда еще был в седле, — с восторгом увидел, как знамя Святого Георгия оказалось в руках у Савэ. Тот немедленно швырнул его в грязь. Но следующий момент Карлу увидеть не довелось, когда Савэ упал с коня с дюжиной смертельных ран. Карл вообще ничего больше не видел, ибо конь его поскользнулся и тяжело повалился в грязь. Животное еще дергалось и било копытами, визжало от боли в раненом боку, но Карл не делал никаких попыток подняться, потому что тяжелые доспехи все равно не дали бы ему это сделать, но главным образом потому, что он был без сознания.

Битва длилась еще много часов, но ничего уже не видели голубые глаза двадцатилетнего полководца. Англичане действительно отошли назад, но это было не отступлением, а только стратегическим маневром, чтобы уйти от невероятного слепого нажима французов. Отступление это сослужило англичанам неоценимую пользу. Французская кавалерия в буквальном смысле сама себя погубила. Своих лучников французы поставили в тыл, ибо негоже представителям низших сословий идти в первых рядах войска. Поэтому стрелять они могли только в спины своих баронов, которые по праву шли впереди. И тут англичане, босые, в легких кожаных доспехах, внезапно появились из леса, окружавшего со всех сторон поле, и начали крушить английских воинов, одетых в неуклюжие стальные латы. Этот маневр вскоре решил исход сражения. При этом каждый четвертый из воинов, которые еще совсем недавно были так веселы и беспечны, так уверены в скорой и легкой победе, остался лежать мертвым на этом поле. Десять тысяч жаждущих сражения, непобедимых молодых людей тихо лежали на поле Азенкура. Ни тебе победы, ни славы — только тишина. И в этой тишине медленно обходили павших и раненых англичане в поисках дорогого оружия и драгоценностей. Выискивали они также и знатных пленников. Когда они подошли к Карлу Орлеанскому, тот был еще жив.

Вместе с Бурбоном, Вендомом и несколькими другими, избежавшими смерти, его на повозке доставили в Кале. Они предпочли бы лучше умереть, чем быть узниками Генриха и постоянно выслушивать его бесконечные проповеди и морали.

Со всеми почестями их усадили за пиршественный стол короля Генриха, однако глаз не спускали. Пленники старательно перемешивали еду в своих тарелках, набросав туда кусочки хлеба и сделав вид, что полностью поглощены этим занятием. Головы они поднимали редко, только тогда, когда замечание короля или какой-либо его вопрос относился лично к ним. В их сознании рядом с ноющей болью, вызванной позором и унижением, вертелась только одна мысль — как скоро смогут их выкупить из плена? Английский король не торопился обсуждать этот вопрос, но заверил, что пребывание в гостях в такой стране, как Англия, весьма полезно. Он даже пошел дальше и, кажется, ожидал от них что-то вроде благодарности за то, что увозит их из жестокой Франции.

Философский склад ума не позволил Карлу поддаться всеобщему унынию. Он делал вид, что сосредоточен на еде, а сам исподтишка наблюдал за королем. Это было довольно забавное зрелище. Умные пытливые глаза никак не вязались с полными чувственными губами, причем эти губы непрерывно изрекали благочестивые сентенции. Король наслаждался и не скрывал этого. Карл улыбнулся про себя, подумав, что в такой обстановке немудрено получать удовольствие, когда твои враги повержены и вынуждены выслушивать все, что ты им ни скажешь.

— Воздержание, — говорил король с набитым ртом, едва шевеля языком, — умеренность, эти понятия вам, французам, неведомы. Вы предаетесь разврату и пьяному разгулу даже в святые дни. Неудивительно, что Господь отвернулся от вас.

Он оглянулся вокруг в ожидании аплодисментов и получил их, увидев, как согласно закивали головами его епископы.

«Какая прелесть, — подумал Карл, глядя на короля и стараясь не выдать иронии во взгляде, — неужели он забыл, как совсем недавно, будучи принцем Хэлом, пьяный обходил одну таверну за другой, инкогнито, но каждому желающему с готовностью прямо в ухо орал, кто он такой».

* * *

Карл оглядел стол и увидел, что об этих похождениях нынешнего монарха помнит каждый из присутствующих, кроме, пожалуй, самого короля. Поглядев на хмурое, презрительно надутое лицо Бурбона, Карл снова про себя улыбнулся.

— Но только не в святые дни, — пробормотал он себе под нос и заметил испуганно-удивленные взгляды, которые устремили на него несколько придворных Генриха.

Их держали в Кале еще несколько недель. За это время им пришлось выслушать немало проповедей короля, и только в середине ноября Карл и другие знатные пленники были погружены на флагманский королевский фрегат, который и отбыл в Дувр.

«Это просто сон, кошмарный сон, — думал Карл, наблюдая, как исчезает за горизонтом французский берег. — Конечно, это сон. Скоро наступит утро, и я проснусь в своем доме в Блуа рядом с Бонн, моей молодой женой». Он вспомнил ее чарующую красоту, ее прелести, и тоска железной рукой сдавила сердце. Боже, в каком Раю он жил. Ведь это был Рай, подлинный Рай, где он мог предаваться беззаботной, абсолютно счастливой жизни с красавицей женой, там у него были поэзия, свои книги, свои земли и замки, дающие ему все необходимое».

«Как же это так? — говорил он про себя. — Не может же все это кончиться вот так, бездарно. Нет, это кошмар, и я снова после пробуждения окажусь в Блуа».

Но прошло двадцать пять лет, прежде чем ему вновь удалось увидеть свой дом. А темноволосую свою, улыбчивую Бонн он никогда больше не увидел. Она умерла через несколько лет после его пленения.

Один за другим после внесения выкупа обретали свободу узники Генриха. Они прощались с Карлом, немного стесняясь своего счастья и сожалея, что он не с ними. Однако Карл был самым важным заложником, ибо мог следующим после дофина претендовать на французский трон. А дофин был очень хилым. Поэтому рано было отпускать Карла Орлеанского домой. Его переводили из одного узилища в другое. Из лондонского Тауэра, где он находился в полном заточении, в Виндзорский замок, предоставив в распоряжение дюжину комнат, кучу лакеев и всевозможные удобства. Затем его перевели в Понтефракт, где опять держали за семью замками. Именно Понтефракт Карл особенно ненавидел из-за климата.

— Что за страна, о Боже! — жаловался он своим слугам. — Даже солнце посещает ее так редко, как только возможно. Меня удивляют люди, живущие здесь. Они не узники, они свободны, и все-таки остаются здесь. Я предпочел бы быть псом во Франции, чем королем в Англии.

— Вы, наверное, просто замерзли, — возражали ему. — Может, вам принести теплое одеяло из английской или шотландской шерсти? Тогда вы согреетесь и почувствуете себя лучше.

— Да нет же, дело не в одежде, — искренне заверял их Карл. — Этот холод приходит ко мне изнутри, не снаружи. Шерстью его не одолеешь. Я носил уже эти глупые одежды и знаю. Я укрывался таким одеялом. — Затем он приказывал подать свой легкий элегантный шелковый костюм и снова съеживался от холода.

Шли годы, а он их как будто не замечал. В его сознании это был один длинный дурной сон, от которого он должен был однажды пробудиться. Надежда позволяла ему выжить, а способность отрешиться от реальности сохранила спокойный взгляд на вещи. И сам факт, что он находится в заключении, был для него не так уж важен, особенно после смерти жены, поскольку он всегда имел склонность к одиночеству и медитации. Но, когда Карл просыпался утром и вместо приветливого французского солнца видел в окне серые английские небеса, жестокая ностальгия, подобно приступу тяжелой болезни, сотрясала все его существо. Душа его нуждалась в пище. А пищей этой были горы и озера, солнце и звонкий смех французских девушек.

Юность прошла, проходила и молодость, а две страны по-прежнему враждовали, и вражда эта держала его здесь, в заточении. Много времени проводил он в молитвах о мире. Во всех своих бедах он винил войну. Первая и единственная битва преподнесла ему жестокий урок: война — это вовсе не красивое живописное представление, каким он рисовал ее в своих стихах. В действительности это грязный кровавый кошмар.