Я предпочла бы смятение, слезы, самобичевание, латинскую мелодраму на разрыв этой тевтонской логике с ее рационализмом и сдержанностью.

«Парень не разводит сырость, когда бросает девушку», – сказал Никола. Мы вернулись с нашей полупрогулки, и я сушила волосы. Катрин принесла порядка сорока галлонов своего чудо-супа – я-то знала, что это консервированный суп Абитан[6] «Итальянская свадьба», в который она добавляла соус табаско. Она налила мне большую миску, одновременно звучно шлепнув Никола по затылку, отчего он уткнулся носом в свой стакан с вином.

– Эй! – крикнул он. – Это правда!

– Недоумок, вот ты кто. Мачо и недоумок.

– Проведи опрос, если мне не веришь.

– Все парни, которых я знаю, развели бы еще какую сырость, если бы сделали то, что сделал Флориан. – Она помахала рукой в мою сторону, предупреждая мой протест. – Я НЕ хочу сказать, что Флориан поступил героически. Просто когда бросают чудесную девушку, как сердцу не заболеть?

Меня она не убедила, но я промолчала. Не воевать же со всеми подряд, право слово.

– Все парни, которых ты знаешь, учились в Национальной театральной школе, – проворчал Никола, принимая миску супа.

Из уст человека, пять лет державшего бар на углу рядом с упомянутой школой, это было исчерпывающе. Никола имел свое мнение о будущих актерах.

– Какой у тебя супчик вку-усный, – сказала я Катрин.

– Спасибо… Это мой кулинарный секрет.

Мы с Никола переглянулись и – чудо из чудес в моем случае – улыбнулись друг другу.

– Я думаю, ты была вправе потребовать хоть слезинку, – продолжала Катрин. – Но уж точно нельзя было, скажем так, ожидать этого от Флориана…

Мы все трое покачали головами. Нет, нельзя было, скажем так, ожидать этого от Флориана. Но я много чего не ожидала и уже задавалась вопросом, не была ли моя блаженная невинность просто-напросто глупостью.

Я, разумеется, ничего не замечала. Мы были «крепкой парой», мои друзья это знали, мои родители это знали, я это знала. Знала ли? Теперь, задним числом, все было под вопросом. Каждый взгляд, каждое опоздание, каждая скука в постели, каждая пауза. Должна ли я была уловить едва слышные звоночки? Или мне так хотелось не видеть очевидного? С некоторых пор Флориан перестал уговаривать меня писать свои истории – а ведь несколько лет он прилагал к этому усилия, тем более похвальные, что они были безрезультатны. Памятуя о том, что я сказала ему в маленьком парижском баре, он регулярно повторял мне, что я должна писать для себя. Я и писала, но без достаточной убежденности, чтобы из этого что-либо вышло. Вот уже год или два, как он перестал заглядывать мне через плечо, когда я работала, чтобы поддразнить меня и узнать, не пустилась ли я в самостоятельный полет.

Насколько я поняла, он примирился и принял меня такой, какая я есть. Флориан, чья карьера шла в гору стремительно, прямо пропорционально колоссальному количеству вложенной им в нее энергии, долго не мог смириться с тем, что считал недостатком честолюбия, во мне. Я, как могла, объясняла ему, что просто не придаю большого значения карьере, и в его ясных голубых глазах видела полнейшее непонимание. Однако с некоторых пор речи об этом больше не заходило. Он махнул рукой? Потерял интерес? Я радовалась, что меня наконец-то оставили в покое, а надо было встревожиться? Я задала этот вопрос Катрин и Никола, которые состроили в ответ невыносимые мины, ясно дававшие понять: «Не хотелось тебе этого говорить сейчас, потому что ты плоха и мы тебя побаиваемся, но… да». Я запустила в каждого по красной диванной подушке и ушла дуться, прихватив одного из котов.

А ведь за все эти годы у меня накопилось столько доказательств нашей любви! Как мы путешествовали, как хохотали вместе, как гостили у его родителей и у моих, как веселились на вечеринках до утра и проводили долгие вечера наедине, откровенничали и не могли наговориться… мы выстраивали нашу повседневность пластами столь же бесценными, сколь и банальными. У нас было пережитое, если воспользоваться словечком, к которому явно питали слабость все люди, чьи истории я писала.

«Ну да, понятно, а тебе не хочется отмежеваться от этого пережитого? – спрашивала меня Катрин, подозрительно косясь на платяной шкаф, откуда рубашки и брюки Флориана будто дразнили меня. – По-моему, не здóрово тебе здесь оставаться…»

Да, это было не здорово пить литрами водку. И снова начать курить, кстати, тоже. Ладно, здоровье могло потерпеть. Я получала извращенное удовольствие, единственное, которое было мне еще доступно, упиваясь всем разрушительным, что мирок, в который я себя заключила, мог мне предложить. Грустные песни, фотографии, где мы влюбленно смотрели друг на друга, судорожное обнюхивание воротничка рубашки, которую Флориан носил незадолго до «событий», «Кровавый Цезарь[7]» в 10 часов утра – мое отношение ко всем этим вещам, которых мне бы следовало избегать, можно было резюмировать как «Bring it on»[8]. Мои друзья сначала поощряли меня – немного саморазрушения даже рекомендуется, чтобы пережить несчастную любовь, – но потом, по прошествии нескольких дней, стали пытаться вернуть меня на путь истинный.

Их похвальные усилия порой встречались в штыки, и через неделю терпения и супа Абитан «Итальянская свадьба» они приняли необъяснимое решение призвать на помощь мою мать. Моя мать – странное существо, которое природа наделила обостренным чувством долга, худо-бедно восполнявшим почти полное отсутствие у нее материнского инстинкта, явилась ко мне, встрепанная и растерянная, с видом бедуина, которого катапультировали на Крайний Север и сказали: «Выживай». Я успела спросить себя, увидев ее в дверном проеме, в пуховике «Kanuk», не обратится ли она в бегство, если я брошусь ей на шею, но она сама неловко и чуть робко шагнула вперед, чтобы заключить меня в объятия.

«Мама-а-ааааа», – прорыдала я, прижимаясь щекой к ее еще холодному уху. Она обнимала меня довольно долго, задаваясь – я знала – вопросом: «А дальше-то мне что делать?», но искренность ее усилий так меня тронула, что я упорно не разжимала объятий.

«Никола мне позвонил», – сказала она тоном, каким извинилась бы за беспокойство. Вид у нее был такой же удивленный, как у меня: она – и здесь?!

– Ты не хочешь снять пальто? – спросила я сквозь слезы и сопли, из которых, казалось, целиком состояла моя голова вот уже неделю.

– Да… и я бы выпила горячего чаю.

«Горячий чай» моя мать пила как минимум пятнадцать раз в день. Она никогда не говорила просто «чаю», или там «чайку», или «чашку чаю». «Горячего чаю» – и не иначе. Она пила его с бесконечно довольным видом, какой бывает у людей в рекламе чая или кофе, держа чашку двумя руками, зажмурившись, слегка втянув голову в плечи. Это был один из ее многочисленных ритуалов. Моя мать была приверженкой ритуалов, которую довольно сильно огорчило нежданное появление ребенка тридцать два года назад.

Я принялась заваривать для нее чай и налила себе стакан вина, не обращая внимания на ее нахмуренные брови. Она пила вино только за ужином, и ее ежевечерний предел был полтора стакана. Не один, не два – полтора. «Только полстаканчика», – всегда говорила она в ресторане, отчего я неизбежно закатывала глаза. Я как раз думала: не лучше ли мне опередить ее и сказать, что я знаю, что она скажет, но она первая заявила, усаживаясь: «Знаешь, Женевьева, я понимаю, что сейчас тебе трудно это себе представить, но поверь моему опыту: одной гораздо лучше».

Бинго!

Мой отец ушел от матери, когда мне исполнилось шестнадцать лет, к женщине, которая была намного моложе, намного энергичнее и, как мы обнаружили после рождения моей сводной сестры два года спустя, намного лучшей матерью. Моя же мать, можно сказать, и бровью не повела, когда отец сообщил ей новость. Кажется, она даже вздохнула с облегчением. Для этой любительницы одиночества, которая всегда предпочитала книги и театр разговорам с кем бы то ни было, отправлялась каждый вечер на долгие прогулки и сердилась, когда ее хотели сопровождать, уход моего шумного и беспокойного отца стал, я думаю, освобождением.

Она переехала в маленькую квартирку в Утремоне[9], этот район она просто обожала и покидала только ради работы на общественных началах в Музее изобразительных искусств, по-прежнему продавала антиквариат (у нее был тонкий вкус) на улице Бернар, занималась тайчи в парке, приглашала на «горячий чай» двух своих подруг (других не было), раз в месяц обедала со мной, ходила на курсы живописи, гуляла одна и благоговейно посещала спектакли во всех театрах, где у нее был абонемент. Теперь она держала меня за руку, смотрела ободряюще и с облегчением, и мне от этого взгляда захотелось лечь на диван в позе эмбриона и горько заплакать. Что я и сделала.